Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
Между тем кареты еще подъезжали.
После первых приветствий и восклицаний каждый вновь приехавший неизбежно включался в беседу, в стороне от которой остаться не мог никто. «Что с нами сделают?» Сколоченный из досок помост вызывал невеселые предположения.
— Вон видите наш эшафот?!
Студент Ханыков говорил, посмеиваясь, незнакомому Момбелли человеку:
— Наконец-то, Шапошников, твое мечтание сбудется — взойдешь на подмостки!
— Для чего столбы у эшафота? — интересовался кто-то.
— Привязывать будут, военный
— Нас? За что?!
— А эти кто же, вон те, у огонька? — простодушно спросил Федор Львов у Момбелли, указывая на костер неподалеку.
Возле костра топтались два мужика — один коренаст, краснонос, чернобород, другой желтолиц, суетлив.
— Надо думать, классические персонажи подобных представлений, — за Момбелли отвечал Петрашевский.
Львов не понял:
— А именно?
— Именно палачи.
— Что ж они, головы, что ли, рубить станут?
— А это уж как им прикажут…
Увиделись после долгой разлуки братья Дебу, бросились обниматься. Младший, едва освободившись из рук брата, закричал в возбуждении:
— Ахшарумов! И ты здесь!
Но объятия были прерваны громким окриком генерала, видно, главного здесь на площади; среди множества офицеров один он разъезжал верхом.
— Это кто же такой? — спросил Петрашевский Момбелли.
— Сумароков, командир гвардейской пехоты.
Генерал по-своему расценил радостную встречу друзей.
— Теперь нечего прощаться! — заорал он. — Поставить их!
По генеральской команде явился какой-то чиновник, стал выкликать по списку:
— Петрашевский!
— Момбелли!
— Григорьев!
И так два десятка имен — двадцать первым был Пальм.
Когда всех построили по порядку друг другу в затылок, перед Петрашевским возник священник — погребальная черная ряса, крест в руках — и во всеуслышанье объявил:
— Сегодня вы узнаете справедливое решение вашего дела. Последуйте за мною!
Повернулся, словно по команде «кру-гом!», и двинулся по глубокому снегу в обход построенных на плацу войск, как бы вытягивая за собою все длинное шествие.
Стояли в каре баталионы гвардейских полков — тех самых, где служили провинившиеся офицеры. Предводительствуемые священником, петрашевцыгуськом шли вдоль строя по внутреннему обводу незамкнутого четырехугольника, переговаривались на ходу:
— К чему эти неуместные церемонии перед строем?..
— А вы предпочитаете сквозь него?..
— Каламбурить изволите перед эшафотом?
— А вы предпочитаете после?
В неожиданной паузе — оттого, что этого послеу кого-то из них могло вовсе не быть, — Момбелли серьезно сказал:
— Так делается для назидания войска.
Едва увидел выстроенное каре, вспомнилось, как приводил на Семеновское парадное место для присутствия при экзекуции команду зрителей своего полка. Как егерей — исполнителей — построили в две шеренги лицом одну к другой. Как
…На второй тысяче Момбелли со своей линии зрителей, составленной из команд многих полков, заставил себя посмотреть на мученика. Скрещенными кистями рук тот был привязан к прикладу ружья, за штык унтер-офицер тянул его, удары сыпались с двух сторон при оглушающем барабанном бое. Вид был ужасен. И эти мелькающие под барабанный бой прутья, и отвратительная физиономия генерала, орущего, чтобы сильнее били, сама от натуги багровая, как кусок мяса… Он думал о солдатах, действовавших расчетливо и беспощадно, как тысячерукий дракон. Он видел не согласное и старательное исполнение приказа баталионом, где все, как один, а тысячу замуштрованных до умопомрачения мужиков, бесконечно разъединенных в своем единообразии, и не хуже красномордого генерала знал, что двигало каждым при истязании себе подобного: страх оказаться на его месте.
Эгоизм в чудовищном развитии. Всякий думает лишь о себе, все разъединено. Нет искренности, нет правоты — и потому-то нет доверенности, нет общественности, не видно сочувствия к истине. Понимали ли его товарищи, что привело его к мысли о братстве, взаимной помощи? Он не раз говорил все это, говорил о русских рабах, с ним современных, а не о тех русских, которые по уничтожении деспотизма будут удивлять человечество примерами геройства и возвышенности чувств. В чем состоит цивилизация, если не в слитии интересов и душ?.. «Господа! Ведь это дикое состояние народа!»
«Десятки миллионов лишены прав человеческих, а небольшая каста счастливцев нахально смеется и над бедностию, и над несчастием, и над справедливостию, — так говорил и так записывал когда-то Николай Момбелли. — Но и эти-то самые избранные напрасно забывают, что как разъединение способствовало их быстрому возвышению, точно так же оно может быть причиною их быстрого падения… Никто не обеспечен и ничто не обеспечено под деспотизмом».
О, это одиночество среди себе подобных! Когда бы преодолеть это, — не на спину несчастного непризнанного героя, не позволившего надругаться над личностью своею, опустились бы прутья, а на обидчика его капитана, или, того хуже, на красномордого генерала, или, того хуже…
«Нет, император Николай не человек, а изверг, зверь, он тот антихрист, про которого говорится в Апокалипсисе. О россияне! ради бога, опомнитесь, пока еще можно поправить зло…» Увы, слова, поверенные им бумаге, попали в руки судей. Впрочем, он, ГражданинМомбелли, и деспота не послал бы под шпицрутены. Довольно бы посадить этого мерзкого человека хоть ненадолго на пищу витебского крестьянина, на хлеб, который Момбелли там видел, похожий на конский навоз, перемешанный с соломою.