Звезда цесаревны
Шрифт:
Все в ней ему нравилось и приводило его в восхищение: сама красота ее нерусского лица, смугловатый цвет кожи, широкий разрез темных, как ночь, глаз с выразительным, задумчивым взглядом, прямой длинноватый нос, как на образах старого письма. Ему хотелось на нее молиться: вот какое чувство она в нем возбуждала.
Ее муж, переговорив с ним в своем покое о делах и поручив ему в полное распоряжение свой лесной хутор, привел его на половину жены и сказал ей:
— Ну, Лизавета, скажи спасибо молодому соседу, большую обузу он у меня снял с плеч: Лебедино я совсем ему передал, чтоб в случае несчастья со мною ты с сыном в лесу приют нашла.
Она низко ему поклонилась и, устремив на него влажный от душевного волнения взгляд, проговорила с чувством:
— Спасибо вам, Иван Васильевич, и, со своей стороны, прошу вас быть нашему сыну и отцом и матерью, если несчастье и меня постигнет.
— Ваш слуга, ваш слуга, Лизавета Касимовна, —
Многое еще хотелось ему ей высказать про свое сиротство, про то, как осчастливил его своей лаской Петр Филиппович, как он счастлив иметь возможность хоть немножечко, самую крошечку, доказать ему свою преданность, как он благоговеет перед его решимостью идти на муку за родину, исполнить завет отца, с каким восторгом последовал бы он его примеру, если бы была у него возможность, и что он жизни не пожалеет, чтобы сохранить в неприкосновенности доверенное ему имение. Хотелось сказать, чтобы она была спокойна за сына, что с этой минуты он считает Филиппа родным своим, самым близким, но слова, наполнявшие его сердце, не выговаривались, и он мог только молить Бога, чтобы она прочитала хотя бы ничтожную часть его чувств в его взгляде и покинула бы родное гнездо, где так мирно протекала ее жизнь, где она сошлась с любимым мужем, где родила единственного сына, с уверенностью, что есть на свете человек, который жизни для них не пожалеет.
Ивану Васильевичу Ветлову было тогда только двадцать лет, но замкнутая жизнь среди таких же опальных, как и он, состарила его раньше времени, и он, как и Праксины, был не по летам серьезен и душевно развит. С тринадцати-четырнадцати лет, когда дети, растущие в обыкновенной обстановке, думают только о развлечениях и шалостях, он уже зачитывался книгами духовного содержания и искал общества людей, посвящавших всю свою жизнь изучению религиозных вопросов. В лесу он еще больше привык к созерцательной жизни и начал уже подумывать о монастыре, когда судьба столкнула его с Праксиным, и общение с умным, видавшим виды и далеко не отказавшимся от участия в мирских делах Петром Филипповичем дали другое направление его душевным стремлениям, а теперь о монастыре уж потому нельзя было думать, что надо было заниматься делами Праксиных, и как знать, может, если он будет вращаться поневоле в миру по этим делам, Господь пошлет ему счастья встретить девушку, похожую на Лизавету Касимовну… Отец его умер мученическою смертью за святую православную веру, он на небе молится за сына и, может быть, вымолит ему такое великое счастье…
В ночь перед отъездом, когда все уже было уложено и оставалось только запрячь лошадей в дорожную карету для господ и в бричку для поклажи и для сопровождавших господ людей, горничной девки Малашки и неразлучного с барином слуги Федосея, Петру Филипповичу пришли доложить, что его просят в кабинет.
— Один тут пришел издалека, чтобы с вашею милостью проститься; очень, говорит, нужно с Петром Филипповичем повидаться.
Будь Праксин менее озабочен приготовлениями к отъезду, он, может быть, заметил бы, с каким странным выражением в голосе и во взгляде Федосей излагал ему все это, и его удивило бы, что, приглашая его на свидание с незнакомцем, он не полюбопытствовал узнать его имени, но в эту роковую для всей его маленькой семьи ночь ему было не до того, чтобы останавливать свое внимание на мелочах, и он поспешил скорее отделаться от докучливого посетителя, чтобы вернуться к прерванному занятию — к письму, которое он начал писать старому своему другу Бутягину в монастырь за невозможностью заехать с ним лично проститься и принять благословение на тяжелый подвиг. Поспешно пошел он в дальний покой, служивший ему кабинетом, и с первого взгляда не узнал ожидавшего там человека в чуйке из толстого верблюжьего сукна, подпоясанной веревкой, в лаптях и с котомкой за плечами, который подошел к нему и со словами: «Здравствуй, Петр Филиппович!» — крепко его обнял и расцеловал.
— Ты ли это, Федор Ермилыч? — вымолвил наконец Праксин, вне себя от изумления. — С чего это ты так вдруг преобразился?
— С тебя взял пример, Петруша, — отвечал старик. — Как узнал про твое решение послужить законному наследнику русского престола, стыдно стало на покое молиться о спасении своей грешной души, не попытавшись послужить родине, пока есть еще силы. Давно задумывал я постранствовать по России, давно тянуло меня посмотреть на страны, завоеванные Петром с помощью таких, какими были и твой отец, и я, и все русские люди. Давно хотелось пощупать, с какими чувствами и мыслями там люди живут и можно ли нам от них себе помощи ждать, да все не решался пускаться в путь: и стар-то я себе казался, и немощен. Смотришь, бывало, на странников, что с котомками за плечами из дальних стран к нам в обитель заходят, слушаешь их рассказы про то, что видели и слышали, зависть берет: кабы и мне так постранствовать! Да не давал Господь
— Хохлов при дворе много, — заметил Праксин.
— Знаю я. Значит, пока ты там с ними будешь знакомиться, я к ним на их земле присмотрюсь. Настоятель отговаривал: «Стар ты, говорит, Ермилыч, чтобы такой крест тяжелый на себя брать». Ну, да никто, как Бог! Он, всеблагий, благословит если на подвиг, так и у старца силы проявятся…
— Спасибо, что зашел нас в путь благословить, Федор Ермилович. Надо Лизаветку позвать… Ведь и она со мной едет, — сказал Праксин.
— Слышал я. Дай вам Бог обоим успеха! У нас весной цельный месяц прожил один паренек оттуда, из Малороссии-то, — вернулся он к занимавшему его предмету, — и многое про свою страну рассказывал. Благодать у них там: земля, как масло, что ни брось в нее, все сам тридцать, сам сорок родится, плодов всяких…
— Мы знаем. Жену привез в Москву трехлетним младенцем человек оттуда, Грицко, — вставил Праксин.
— Знаю я вашего Грицка; он мне первый, раньше других, про хохлов рассказывал; с его слов я и стал о Малороссии помышлять да туда стремиться, а уж как познакомился я с тезкой, Хведором Бунчаком того мальца звать, который в монастыре-то у нас гостил, сплю и вижу на его родине побывать.
— Куда же он от вас отправился?
— К своим, в Питер. У него там много свояков в певчих при дворе. Голос у него богатейший, такой чистый да звонкий, заслушаешься. А начнешь хвалить — обижается. «Такие ли у нас голоса! — говорит, — послушали бы вы нашего пастуха, Алешку Розума, Розумихи сынка, так после него вам бы меня не захотелось и слушать». Мой Бунчак этой самой Розумихе дальним родственником доводится и наказывал мне непременно к ней в Лемеши зайти, когда я до их места дойду. «Она, — говорит, — вас уж устроит, если не у себя, так у которого-нибудь из соседей, все ее у нас уважают; даром что бедная и на чужих ей часто приходится работать». По всему видать, что баба мозговитая, и если они там все такие, как она, стоит с таким народом поближе сойтись…
— При дворе теперь и окромя певчих хохлов много, — сказал Праксин. — Их Елизавета Петровна, цесаревна, возлюбила за голосистость. Сама петь мастерица.
— Знаем. У нее и духовник из хохлов. Не в мать она и немцев терпеть не может. Все мы про нее знаем, о ней есть кому рассказывать, за нею так крепко не присматривают, ее так не сторожат, как Алексеева сынка…
— Меншиков, говорят, норовит на ней своего сына женить.
— Ну, этому не бывать! Ведь наши-то тоже не дремлют, — отрывисто проговорил Бутягин, злобно сверкнув глазами.
Узнав, что у них за гость, Лизавета вошла в комнату мужа, чтоб с ним повидаться, и, благословив их обоих, Ермилыч стал собираться в поход, не дождавшись крестника, который еще спал крепким, сладким сном, вдоволь наплакавшись накануне вечером, прощаясь с матерью, перед тем как ложиться спать в последний раз в кроватку рядом с ее постелью: по отъезде родителей он должен был жить с Грицком в мезонине.
— Пора, пора и вам отправляться, прикажите-ка запрягать лошадей, да и с Богом, пока не совсем еще рассвело и некому на вас глазеть из окон, — говорил старик, поправляя сумку на плечах, надевая широкополую войлочную шляпу и беря поставленный в уголок толстый суковатый посох.
То же наставление повторил он и во дворе хлопотавшим у экипажей людям; затем, дружески кивнув вышедшим провожать его на крыльцо хозяевам, он, понурив голову, направился к воротам и вышел на улицу, затворив за собою калитку, в то время как выведенных из конюшни лошадей впрягали в карету, а Петр Филиппович с женой вернулись в дом, чтоб в последний раз помолиться перед образами и обнять старушку Авдотью Петровну с Филиппушкой да поручить их обоих Грицку.
— Смотри же, если что, Боже сохрани, случится, заболеют или другое что, той же минутой присылай к нам нарочного в Петербург, — повторила в сотый раз тот же наказ Лизавета своему верному слуге.