Звёздная метка
Шрифт:
Панчулидзев даже зааплодировал. Завалишин всё больше нравился ему. Полина вспыхнула, раскрыла рот, чтобы горячо возразить, но тут вошёл буфетчик. Он принёс на подносе графин с настойкой, письменный прибор и бумагу. Достал из шкафчика гранёные рюмки, разлил по ним настойку и удалился.
Завалишин, по-моряцки крякнув после принятой чарки, придвинул к себе лист и прибор, взялся писать записку своей бывшей квартирной хозяйке. Полина глядела на него с тем сладковато-постным выражением, с каким глядят на юродивых, когда в любом их бормотании пытаются угадать некое скрытое значение. Ей не терпелось продолжить начатый разговор.
Не
– А что вы, господин Завалишин, позвольте узнать, думаете о Бакунине? Уж он-то, вне всякого сомнения, настоящий революционер, борец за народное счастье, для которого никакое, как вы изволили выразиться «взросление» не страшно… Вы, должно быть, читали его «Революционный катехизис», что вышел в прошлом году?
Завалишин, не поднимая головы и не отрываясь от своего дела, пробормотал:
– Да уж, Мишель – революционер из новых… Правая рука не знает, что творит левая…
– Как это? – простодушно улыбнулся Панчулидзев.
– А вот так! Одной рукой он пишет в своих прокламациях, что государство надо упразднить как таковое. Другой – строчит статьи в защиту генерал-губернатора Восточной Сибири…
Полина не преминула показать свои познания в данном вопросе:
– Вы говорите о Муравьёве-Амурском, с кем вы разошлись во мнениях о судьбе русских колоний на Аляске и вели полемику в вопросе дальнейшего укрепления России в Восточной Сибири?
Завалишин удивился:
– Графиня, вы читали мои статьи? Да, вы абсолютно правы, речь идёт именно о графе Николае Николаевиче Муравьёве-Амурском, которого господин Герцен, так почитаемый нынешней молодежью, прямо называет одновременно и деспотом, и либералом. Ну, да я лично думаю, что деспот в нём всё-таки преобладает… Речь даже не о наших разногласиях по колониальному вопросу. Тут другое примечательно. Когда мы с Петрашевским в пятьдесят девятом году обвинили Муравьёва в произволе по отношению к переселенцам, доказали явное казнокрадство чиновников его администрации, не кто иной, как Бакунин тут же бросился защищать царского наместника. Ещё бы! Ну как не порадеть родному человечку: ведь Муравьёв-то ему дядюшкой приходится…
– Что вы говорите: Бакунин и Муравьёв – родственники?
– Абсолютно достоверно. Хотя ни тот, ни другой публично признавать это не любят. Именно Муравьёв в своё время попросил, чтобы Государь Александр Николаевич заменил Бакунину равелин сибирской ссылкой. Думаю, что и побег за границу он ему помог устроить, когда очередная просьба о помиловании племянника успехом не увенчалась…
– Но разве человек, который для империи явился, можно сказать, дальневосточным Ермаком, который присоединил к Отечеству нашему земли по Амуру и всё Приморье, не достоин заступничества, пусть даже от собственного племянника? – спросил Панчулидзев, алкая справедливости.
Завалишин отложил ручку с металлическим пером в сторону и сказал запальчиво:
– Вот и Бакунин говорит то же самое. Мол, как это вы, благовестники новой России, защитники прав русского народа, могли не признать, оклеветать, принизить его, так сказать, лучшего и бескорыстнейшего друга? – он ещё более возвысил голос. – Заявляю вам ответственно: всё в словах Бакунина о Муравьёве-Амурском – чистейшая ложь. Не граф со свитой чинуш, а капитан Невельской со товарищи беспримерным подвигом своим подарили России и Приамурье, и Сахалин.
Произнеся эту длинную и гневную тираду, Завалишин резко умолк и сидел отрешённый, думая о чём-то своём, словно вовсе забыл о собеседниках.
Полина и Панчулидзев тоже молчали. В щелях деревянной стены кабинета совсем по-домашнему зачвиркал сверчок. Вдруг Завалишин так же резко взялся за перо, бисерным, ровным почерком лихорадочно дописал записку, свернул листок, надписал сверху адрес и протянул Панчулидзеву.
Они как-то быстро и неловко простились.
Панчулидзев и Полина спустились вниз, вышли из «Сибири» и двинулись прочь. Уже знакомым проулком вышли на рыночную площадь. Туман здесь так и не рассеялся, но осел, стал менее густым. Видны были ржавые крыши и стены трёхэтажных неказистых домов, обступивших площадь.
По дороге они наткнулись на двух дерущихся нищих. Лица их были разбиты в кровь, они лупили друг друга, падали наземь, снова поднимались, схватывались, кряхтя и матерясь, вырывая друг у друга кусок варёного горла. На них никто не обращал внимания. Так же дымили котлы торговок, сновали вокруг них, прося подаяния, худосочные и грязные дети.
– Что же вы делаете! Прекратите! – не удержался от замечания Панчулидзев.
Нищие как-то враз прекратили драку и зло уставились на них. Раздался поток отборной ругани!
Панчулидзев и Полина почти бегом пересекли площадь и по Подколокольному переулку вскоре очутились на Яузском бульваре. Здесь они перевели дух, и Панчулидзев сказал, не скрывая злой иронии:
– Вот он, мадемуазель, ваш хвалёный народ… И вот для подобного отребья вы и ваши единомышленники хотите свободы?!
Полина бросила на Панчулидзева гневный взгляд и промолчала, только стиснула тонкими пальцами его руку, на которую опиралась.
Локомотив тяжело дышал и фыркал паром, как усталая лошадь. Прозвучал уже третий колокол, когда в купе к Панчулидзеву с Полиной вошли попутчики: молодой человек, по одежде и манерам похожий на иностранца, и мужчина постарше. В нём Панчулидзев с радостью узнал отставного моряка Иляшевича.
– Князь, вы? Приветствую вас, ваше сиятельство? – воскликнул он, вытирая взмокшую лысину клетчатым платком.
– Здравствуйте, ваше высокоблагородие…
– Следую к сестрице моей, Авдотье Николаевне, на именины, – отрапортовал Иляшевич. – Сродственница моя, лет пять как овдовела и проживает в полнейшем одиночестве и благонравии от Нижнего верстах в пятнадцати, в мужнем наследственном именьице. Она, доложу вам, ангел чести, доброты и деликатности и давно уже зазывала меня к себе погостить. К оной пристани, ваше сиятельство, и держу нынче курс моего, прямо скажем, потрёпанного житейскими бурями фрегата, кхе-кхе!