Звезды в озере
Шрифт:
— Судачат, холеры, — проворчал Хожиняк сквозь стиснутые зубы и снова, в который уже раз, осмотрел затвор винтовки.
Вдруг откуда-то издали донеслись голоса. Осадник весь насторожился, притаившись в кустах. Руки крепко сжали винтовку. В просвет между ветвями ему хорошо видны были тропинка и поворот к деревне. Это было самое удобное место — тропинка выбегала из чащи на полянку с давно выкорчеванными деревьями, покрытую высохшей за лето травой. В траве торчали пни, поросшие красными кустиками черники. Дальше тропинка снова терялась в зарослях калины, барбариса, рябины, за многоцветной стеной.
Хожиняк всматривался так упорно, что на секунду ему показалось, что он уже видит Гончара. Он ясно видел ненавистное лицо, ясные глаза, следы оспы на щеках. Судорога свела его челюсти. Он не думал сейчас ни о чем, забыл про всех остальных людей, которые пришли сюда, в деревню, в Паленчицы, пели здесь свои песни, смеялись беззаботным смехом, говорили на своем языке, заводили свои порядки. Он помнил одного лишь Гончара. Все сосредоточивалось на нем одном. В крахе всего того, во что верил и чему служил Хожиняк, виноват был только он, этот рябой с ясными глазами. Неожиданная, непонятная и страшная катастрофа, — виноват в ней был Гончар. Это с ним, с Гончаром, дрались тогда, в двадцатом году. Хожиняк снова почувствовал старую боль в раненой ноге. Это он, Гончар, помог хамам высоко поднять головы, это он развязал языки упорно молчавшим хамам, которые теперь стали господами, говорили о своих правах, насмешливыми глазами победителей поглядывали на опустевшую полицейскую комендатуру, на гибель всего установившегося, несокрушимого порядка.
Снова донеслись голоса, и Хожиняк огорчился. Видимо, Гончар шел не один. Против обыкновения, он взял с собой кого-то. Если их только двое, то ничего. А если больше? Теперь Хожиняк пожалел, что не засел ближе к Паленчицам, где начинались болота, на которых он знал все тропинки и переходы. А здесь некуда спрятаться. Позади, за полосой разросшихся кустов, начинался редкий лесок, удобный на случай внезапного бегства, если на тропинке останется одинокий труп и некому будет преследовать; но он не спасет, если с Гончаром идет несколько человек. А их наверняка несколько. Зазвучал знакомый смех, и осадник снова стиснул зубы от прилива ненависти.
«Смейся, смейся, недолго тебе смеяться». Стиснув зубы, водил пальцем по затвору винтовки.
Голоса раздались совсем близко. Осадник напряженно ждал. Наконец, под розовой веткой, грациозно перебросившейся через тропинку, зажелтел платочек. Осадник выругался про себя. Впереди шла женщина. Он узнал Параску.
— Это ничего, — пробормотал он. — Параска помешать не может.
Зацепившись юбкой, женщина нагнулась, чтобы освободить ее от шипов ежевичного куста. Вслед за ней на тропинке появился… Руки Хожиняка дрогнули. Нет, это был не Гончар. Серая шинель, звезда на фуражке — но это другой. На поясе желтая кожаная кобура пистолета.
Палец Хожиняка потянулся было к курку. В конце концов не все ли равно? Тот ли, другой ли — все-таки одним из них,
Но из-за чащи раздались новые голоса. Теперь вышел Гончар. В руках у него была золотистая ветка, он вертел ее, безмятежно насвистывая. Вплотную за ним шел Семен.
Пальцы отпустили курок. Три раза выстрелить не успеешь. Из трех открытых кобур вырвутся наружу черные пистолеты. Семен покажет им дорогу, он-то ведь знает каждый поворот, каждый куст.
Дуло винтовки опустилось. Зашелестели сухие листья.
— Что это? — спросил Гончар, и осадник замер от ужаса.
— Птица, наверно, или заяц, — певуче ответила Параска.
Все четверо прошли мимо. Хожиняк помутившимися от ненависти глазами смотрел им вслед. Высокая, стройная Параска — большевистская шлюха, большевистская потаскуха. Те двое — враги, захватчики, идущие через золотой лес, как через свой собственный! Семен — хам, которому кажется, что он теперь тут хозяин.
— Тебе еще покажут, научат тебя уму-разуму! — Хожиняка душила слепая, страшная ненависть. Ему опять захотелось прицелиться и послать им пулю в спину. А там будь что будет, пусть поймают, угробят, ведь рано или поздно все равно угробят.
Медленно опустился листок с дерева. Красный, пурпурный, как звезды на фуражках прошедших. Вот они уже миновали поляну, уже вошли в стену разноцветных, пронизанных солнцем кустов, уже сомкнулись за ними последние колеблющиеся ветви. А он не выстрелил…
Нет, это было бы уж слишком легко, слишком просто! Нужно еще побороться, рассчитать. Игра еще только началась, и было бы жалко не дождаться конца, когда побледнеет лицо Гончара и другие лица, когда будет кричать от ужаса эта льнущая к ним девка, когда будет колотиться башкой оземь Семен, когда следа, знака не останется от них, когда их, как вихрем, выметет грядущий час — час, который должен, должен прийти… Ох, нет, не стоит сейчас гибнуть, надо дождаться этого часа. Не будет пощады, не будет милости. Расплата за все: и за прежнее и за теперешнее — за все!
Он медленно встал и выбрался из чащи кустов. Осторожно, оглядываясь, тронулся к потайному месту. Тщательно спрятал винтовку и вышел на тропинку. Ярко горели цветом зари листки бересклета, снова засвистала птица в ветвях. Шелестела опавшая листва на тропинке. Здесь, на этой тропинке, широко разметавшись, должен бы теперь лежать труп Гончара. Пусть бы он посмотрел мертвыми глазами на солнце, пусть бы полежал, пока его не нашли бы деревенские друзья. Эх, сегодня не удалось — удастся в другой раз!
С запекшейся в сердце злобой шел Хожиняк в деревню. Как пламя, пылали кусты. И вдруг ему пришла в голову нелепая мысль: а может, это лишь дурной сон? Он придет в деревню, и окажется, что ничего не произошло. У старосты сидит слегка подвыпивший Сикора, окликнет его и условится о встрече и выпивке. Из Синиц приедет Вольский. И окажется, что все, как было, так и осталось.
И те досентябрьские дни показались вдруг Хожиняку спокойными, ясными, чудесными. В эту минуту он забыл обо всем, что его тогда угнетало, — о ненависти крестьян, о сожженном доме и сарае, о выстрелах из-за кустов. Он помнил лишь одно: был мир, текла установившаяся жизнь — с властями, с полицией, как полагается.