Звезды в озере
Шрифт:
Он язвительно усмехнулся. На ногах у них были сношенные, рваные сапоги, из дыр вылезали грязные портянки. Стасек стянул свои сапоги ремнями, а то бы они не держались на ногах. А, им хочется, чтобы посуше! Гаврила мысленно перебирал самые скверные ругательства и шумно влезал в болотца, скрывающиеся под скошенной травой. Пускай их пошлепают по воде, по вязкой грязи, когда так.
— Проклятая страна! — сказал кто-то из них, погрузившись по колена в предательскую лужу, невидимую под яркой, веселой зеленью.
— Где зелено, там наверняка вода, — поучительно заметил один, и Гаврила насмешливо улыбнулся: «Какие умные». Они шли по болоту тяжелой,
— Деревня далеко?
— Чего там далеко… Вот тут сейчас направо деревня, а вон там хутора.
Они остановились и посовещались между собой.
— А обойти можно?
— Можно и обойти. Трактом, вон в ту сторону.
— Дурак! По тракту мы не пойдем.
— Мне-то что…
Высокий вынул карту, и снова началась ссора.
— Речи быть не может. Сквозь сельскую милицию пробьемся, но если большевики…
— Наверняка большевики. Здесь же тракт недалеко. Да и с мужиками лучше не связываться.
— Боишься?
— Идиот! Выследят в этих трясинах, что тогда будет?
— А что ж, теперь упрашивать их, чтобы пропустили?
— Ночью надо идти.
— Далеко ты уйдешь ночью! В первом болоте завязнешь.
— Мальчишка проведет.
— Ну да, он тебя проведет. Так проведет, что искры из глаз посыплются.
Они говорили о Гавриле, словно его тут не было. Он смотрел на них исподлобья, и его все сильней разбирала злость.
— Делать нечего, придется идти ночью. А теперь в кусты, отоспаться. Тронемся, когда стемнеет. Слышишь, эй ты там? Поведешь нас ночью. Только если тебе вздумается выкинуть какой-нибудь номер, так ты не обрадуешься!
Он снова пожал плечами. Эти люди любили много говорить, грозить и ссориться. Пусть их. Он стоял спокойно, обдумывая, как бы подстроить им неприятность. Ясно, как на ладони, он представлял себе все извилистые тропинки сквозь заросли, проходящий невдалеке тракт и деревушки, разбросанные между ольховыми рощами.
Они завернули в чащу кустов, где просвечивал лысинами песка сухой пригорок, и достали из мешков еду. Высокий бросил мальчику кусок сала. «Как собаке», — подумал Гаврила, но взял, послав в ответ угрюмый взгляд.
— Наш хозяин в дурном настроении, — объявил Стасек, весело блеснув глазами. Гаврила вонзил зубы в прогорклое сало и не отозвался. В нем все нарастало глухое ожесточение.
— А теперь спать. Эй ты, поди сюда! Ближе, ближе… Что это, тебе не по вкусу наша компания? Вот здесь ложись, в середину, вот так. А то, видишь ли, голубчик, волк из кустов выскочит или еще что, как бы с тобой чего не приключилось… А так, между нами, спокойно, безопасно.
Они положили головы на мешки, один встал в стороне — на часы.
Гаврила долго не мог уснуть. Бледное ясное небо опрокинулось над землей, щебетали птицы, шелестела верба, храпели спящие. Наконец, сон сморил и мальчика.
Его разбудили шум голосов и холод. Был уже вечер. Мрак осел росой на кустах, траве, одежде.
— Ну, трогаемся. Веди, щенок!
С той ночи начался их безумный поход. Днем они спали, по ночам шли вперед, продираясь сквозь чащу, увязая в болотах. Запасы кончились, начал мучить голод. Рваные сапоги сваливались с ног. Одну ночь они пролежали у тракта, по которому проходили воинские части. Совсем рядом скрипели сапоги и винтовочные ремни, раздавались голоса, мерно отстукивали шаги. Гаврила лежал рядом с остальными, прижавшись к земле, и еле сдерживал себя, чтобы не закричать.
— Попробуй, попробуй только, — зашипел он ему в ухо пронзительным шепотом.
Гаврила замер. Стиснул зубы.
Теперь там, на тракте, зазвучало пение. Чистый, ясный голос запевал, песню подхватили десятки и сотни голосов. В темную ночь, в глухой простор неба и земли ворвалась песня. Гаврила снова почувствовал между лопатками ствол револьвера. А те проходили, удалялись, песня терялась в ночной тьме, утихали последние отзвуки. Ночь, на мгновение прорезанная ясными голосами, снова сомкнулась.
Они пролежали еще немного в мокрой траве и, ругаясь, двинулись дальше, спотыкаясь о комья земли, по жнивью, по картофельным полям, через ямы и канавы, сквозь неведомый, глухой мрак.
Гаврила уже знал, какой у них план и куда они так упрямо рвутся: литовская граница! Он понятия не имел, где это, как туда идти, не знал, что с ним сделают, когда он им будет не нужен. Собственно теперь они могли бы идти и одни, здесь он уже не знал ни дорог, ни тропинок и совершенно растерялся. Лишь когда встречались трясины, он безошибочно инстинктом угадывал, как и куда ступить, чтобы не завязнуть.
С продовольствием дело обстояло все хуже. Однажды ночью Стасек и Генек пробрались в местечко и принесли немного конской колбасы и черного хлеба. Они со злостью жевали эту колбасу и ругали большевиков. Но Гаврила ел с аппетитом и насмешливо прислушивался к их ругательствам.
Они уже тащились из последних сил. Гаврила сообразил, что теперь ему легче будет убежать. Или им надоело доглядывать за мальчишкой, или же их обмануло его спокойствие, только они не сторожили его, как раньше. Но теперь ему уже не хотелось просто убежать. Внутри у него все запеклось от злобы за их хозяйничанье в хате, за весь этот путь, за ругань, за тумаки, которых не жалел для него рябой. В нем все переворачивалось от этих вечных придирок, от непрестанных требований, словно это он, Гаврила, заставлял их толочься здесь, мокнуть, голодать. «Большевистский ублюдок», — говорил рябой. И Гаврила все сильнее чувствовал свою связь с людьми, которые маршировали с песнями по дорогам, стояли по деревням, устраивали какие-то сельские советы и представляли собой грозную опасность для этой кучки оборванных, озлобленных людей, упрямо рвущихся к литовской границе. Когда они прятались на день в заросли, он мечтал, что вот вдруг раздвинутся кусты — и появятся те. Или вдруг они выйдут ночью прямо на патруль, прямо под прицелившиеся винтовочные дула, и тогда конец этому сумасшедшему пути.
Он, как только мог, причинял всяческие хлопоты своим спутникам. Сбивался с тропинки, кружил, плутал даже там, где инстинкт отчетливо подсказывал ему дорогу. Пусть, пусть их окончательно измучаются. У него самого тоже иссякали силы, оставалась лишь упорная злоба. Ненависть уже открыто горела в его глазах.
— Ишь, как глядит! — издевался Генек.
— Что ты все пристаешь к нему? — возмутился Стасек; он один сохранял еще какую-то ясность духа.
— Да ты только посмотри, каким он волком смотрит! Кажется, если бы мог, прямо в горло вцепился бы, — заметил Хожиняк.