Звонкое чудо
Шрифт:
Без горя, однако, не обошлось.
На следующую ночь схватили фашисты попова брата Володимира, который листовки расклеивал. Пошли к попу, говорят:
— Если ты согласие даешь, мы его расстреляем.
Поп отвечает:
— Даю согласие.
Гитлеровцы ему:
— Пиши расписку.
Поп написал:
«Даю свое согласие на казнь брата Володимира за измену вере христианской».
Его в ту же ночь и прикончили, дорогого нашего товарища, храброго гуцульского партизана Володимира.
Пришли и к отцу Ивасеву и говорят:
— Где твой сын-большевик? Мы с него шкуру спустим.
А
— Все равно Радянська влада вернется. И вам бы о своей шкуре подумать время.
Они его и убили.
Хоронить старого вуйко Охрима, как мне потом рассказывали, вышло все село. Три трембача — это музыканты такие с длинными берестяными трубами — печальные песни играли. По гуцульскому обычаю, пока мертвеца в могилу не опустили, вели похоронную игру, «гусей пасли», стараясь показать, что жизнь не остановилась, а идет вперед. Не пышно ели в ту пору, а тут появились и борщ, и холодец, и вареники с творогом. Пили самогонку-черешневку, которой еще немало оставалось закопанной под яблонями, и гуслинку — кислое молоко со студеной колодезной водой. Похоронили, закрыли могилу вышитой скатертью, разложили угощение и трижды говорили о прощении. Все сделали, как полагалось по гуцульским обычаям. Только верю я, что каждый гуцул сказал тогда еще и такие слова:
— Смерть фашистам.
Я после этих событий пробрался к своим, воевал на Третьем Украинском, дошел до венгерского озера Балатон, а когда война кончилась, прежде чем возвращаться на завод в Вербилки, приехал в родные мне гуцульские места, к побратиму Ивасю. Он опять за гончарство взялся.
Григорий, как и прежде, на кузне.
Коцю не застал: прокурором работал и уехал в горы на следствие.
Олеся возилась с глиной, лепила куманцы, наводила рисунок и на донышке процарапывала не только кружок, а две буковки «ОЛ» и своими работами прославилась. Подросла девочка.
А отец, братан Ивась, к ней обращался по-прежнему: «Моя ясочка».
Жалобная история
Все неприятности начались после одного разговора с женой. Кабы послушать мне, когда она добром увещала:
— Ты, Петя, смотри, не замаринуй какую-нибудь жалобу, а то теперь строго с этим делом.
Но что я на «кабы» ссылаюсь? Говорят: «Кабы не мороз, так овес до самого неба дорос».
В общем, замариновал я одну жалобу. И жена эту жалобу нашла в моем служебном портфеле рядом с любительской колбасой, за которой она посылала меня в соседний «Гастроном».
Прочитала жалобу и без промедления принялась меня пилить.
— Тут молодые рабочие фарфорового завода решили, видите ли, создать свой театр, а играть им негде. Летом, конечно, натянули две простынки, вот и занавес. А зимой, будьте добры, обеспечьте зал. Они на законном
Жена этак подбоченилась, встала передо мной и ну сыпать как горох из мешка:
— Другой бы радовался: поручили о людях заботиться, недостатки исправлять, а ты?! Эх, Петр, пережитки тебя душат. Помяни мое слово, схлопочешь ты выговор. Это в самом лучшем для тебя случае.
Я слушал нравоучения жены, дождался, когда она сделала вынужденный перерыв в своей воспитательной речи, взял портфель и сказал:
— Ладно, хватит. Чего шум подымать? Ну, поеду сейчас и проверю. Вот и вся недолга.
Жена меня сердито напутствовала:
— Езжай, колоброд. Вместо того чтобы вечер культурно провести, посидеть в кино, посмотреть новую картину, ты отправишься в служебную командировку, а я должна здесь торчать одна, и все соседи скажут: вот уж фефела так фефела.
Это она, конечно, в сердцах на себя наговорила, потому как была и собой не толста и обиходна, и фефелой ее ни в жизнь никто бы не назвал.
Я между тем проследовал прямым путем на вокзал, сел в пригородный поезд и через некоторое время уже шагал по заводскому поселку. В пути сначала думал о том, что жена у меня совсем не ангел. Но потом размышления свернули поближе к цели путешествия — на жалобу любителей театрального искусства. И стал я искать этот ветхий клуб, из-за которого чахнут местные таланты.
Клуб действительно оказался весьма неказистым. Поежился я от такого чувства, которое именуется нечистой совестью, и, вздохнув, переступил порог.
Но уж если не везет, так по тебе всякая щепа бьет. В клубе оказался только один из сочинителей жалобы, но сторожиха о нем сообщила не очень вразумительно:
— В режиссерской мается, но это все равно что его и нет.
Я постучал в указанную дверь, но так как ответа не дождался, нажал на ручку и заглянул в комнату. На стуле, спиной ко мне, сидел человек и качал головой, что твой китайский болванчик. К нему пожаловали, а он даже и внимания не обратил. Обошел я с фланга это несуразное существо и только тогда понял, что передо мной жертва зубной боли. Раздутая флюсом щека просматривалась даже при наличии шерстяного платка, которым пострадавший усердно обмотал голову.
Я, конечно, вежливо поздоровался. А в ответ послышался стон. Это можно было принять и за «Входите» и за «Убирайся к черту!». Пришлось считать стон приветствием, так как имел я в виду побыстрее довести дело до конца, расспросить заинтересованных лиц, написать акт о том, что увидел и услышал, и завтра же сдать заявление вышестоящим товарищам. А там как хотят.
Исходя из такой практической задачи, смотрел я на больного, а сам глазом косил и все примечал: штукатурка в отсыревшем углу поотвалилась, вместо выбитого стекла в окно затолкана подушка, пожертвованная во имя общего блага сердобольным владельцем. Даже учуял я, как от двери тянуло противным холодком. И, сами рассудите, как ему не тянуть, коли дверь не меньше чем на полпальца не доставала до пола. Что и говорить: неподходящее место для клуба!