Звонкое чудо
Шрифт:
Идем как-то мы меж кипарисами и синим морем и вдруг дождь: крупный такой, до костей пробивает. Я — ныть: эх бы, остаться в поселке или в санатории, эх бы сейчас не дождь, а солнце, не ливень, а вёдро.
Старик хоть и смирнехонек, слушал, слушал, да как рявкнет:
— Цыц ты, шило-бродило. Думаешь, оттого, что ноешь — дождь перестанет? Отвечай.
— Не перестанет.
— А оттого, что ты и себе и мне душу бередишь, о плохой погоде плетешь — у нас настроение лучше станет? Отвечай, кеша-многоеша.
— Не будет лучше.
— А смекни-ко: может, даже хуже
— Пожалуй, что и хуже…
— Ну и не бубни ты без толку про то, что изменить не можешь, и не жалуйся каждому верстовому столбу да каждому придорожному камню. Чем жить да век плакать, лучше умереть с песней. Так поставь: дождь ли, туман ли, жара ли — мне, мол, не изменить. Поищу-ко я, где тут красота. Ведь есть же красота и в каплях дождя на ветке, и в дальной горе, сизой от тумана, и в том, как солнце-позолотчик по-своему разукрашивает все вокруг. Но ты не сочти, что я тебя учу жить трусливым щенком: подставь, мол, морду и пусть тебя каждый бьет. Э-э, нет, — тут ты кистень в руку и напролом.
И знаешь, убедил меня старик. И великое ему от меня на всю жизнь спасибо за то, что научил красоту искать и зря не ныть. Стал я к миру пристальней да нежней присматриваться. А ведь подумать только: и убогий, и полуслепой, и невесть какого пустяшного занятия человек.
В Ялте же, на морском берегу, довелось мне и на стариковой смерти присутствовать. К вечерку пошли мы на пляж искупаться: оба в полную меру поработали. Только поставил старик свой силомер на песок и вдруг айкнул, за сердце схватился и лег.
— Ну, теперь, — говорит, — все, кончаюсь.
Я было собрался бежать за доктором, а он мне негромко да спокойно так:
— Ни к чему. Я предел своей жизни знаю. Лучше, — говорит, — садись рядом и слушай. Осталась у меня в родных местах доченька, Наташей зовут. Я ей вот уж сколько лет вспомоществование высылаю. Как помру я, отправляйся на реку Пинежку, найди деревню Княж-Погост. Только не спутай, — там несколько мест с таким именем. Расскажи ей обо мне, как любил я ее, только не признавайся, что с силомером таскался, а опиши что-нибудь попроще да поблагородней. Она учительницей мечтала стать, вот ты и меня учителем изобрази и, скажи, что чахотка мучила и потому-де должен я жить вдали от нее. Поклянись мне выполнить мою последнюю волю.
Я поклялся, и старик отдал богу душу.
Одному-то мне так тоскливо сделалось, что и кипарисы хуже сухой осины показались, и море не радует. Хоть мы и разного возраста люди, а совместные скитания сдружили нас: ведь и радости вместе и напасти на две части. Близок мне стал старик. Недаром говорят: не люби друга-потаковщика, а люби друга-поперечника. Друг прямой — что брат родной. Вот так и у нас.
Уж коли обещал — надо держать слово. Подсчитал я свои капиталы, прибавил стариково наследство — силомер с треногой подходящему человеку продал — и отправился на Пинежку.
Приезжаю на Княж-Погост и окольно так расспрашиваю о стариковой дочери. Узнаю, что училась Наташа, а когда вернулась в родное село, вышла замуж, но вроде живет неважно, муж у нее в райплане кем-то там служит, человек непримечательный. Очень долго
Находились, правда, и такие, что ее винили: муж не пьет, не бьет, деньги домой несет, — чего еще бабе надо?
После таких обстоятельных расспросов и отправился я к Наташе.
Как увидел ее, — точно кто толкнул меня: она. А кто она? Суженая, ряженая? Любовь с первого взгляда? Сначала подивился: замечалось в ней что-то от старика силомера и во взгляде, вроде как в глубину проникающем, а может, в том, как она слова ценила, зря не болтала, а каждое лыко у нее в строку.
Я ей про отца рассказал. И врать не пришлось, ведь старик-то для меня и верно учителем стал. Я его любил и уважал за ум, за доброе сердце, и за горе, которое он носил с собой — это любой бы заметил.
Заикнулся я про горе, а Наташа объяснила:
— Он из-за матери ушел. Обидела его мать. Обманула.
И прибавила такие слова:
— Как олово пропадает, когда его часто плавят, так и человек, когда он часто бедствует. Никто ведь не может — ни горстью соль есть, ни в горе здраво рассуждать; всякий человек хитрит и мудрит о чужой беде, а в своей не может мыслить.
Я головой киваю: это, мол, верно.
Опять ей про старика рассказываю, что часто он о дочке печалился. А Наташа опять вроде бы пословицей ответила:
— Моль одежду ест, а печаль человека; тоска человеку кости сушит.
Когда же к слову пришлось и рассказал я, как мы отправились в дальнюю прогулку и учил меня старик не ныть из-за дождя, Наташа вдруг нараспев проговорила:
— Когда лежишь в мягкой постели под собольими одеялами, меня вспомни, под единственным платком лежащего и от стужи оцепеневшего, и каплями дождевыми, как стрелами, до самого сердца пронзаемого.
Я ей замечаю:
— Вы как песню складываете про отца.
А она:
— Это и есть песня. Может, и про отца, а может, и про меня. И сложена она давно, лет восемьсот назад, Даниилом-заточником.
Я, как услышал это, будто костью подавился.
— Кем? — говорю.
Заметь: я ведь жмени своего не называл.
Она на меня ясные глаза подняла и повторила:
— Даниилом-заточником.
— Вот, — говорю, — те раз. Я ведь и есть Даниил. Только не заточник, а человек, людей любящий и на мир с интересом глядящий.
Наташа мне о Данииле-заточнике рассказала, что сама знала. И про то помянула, что есть-де такое известное сочинение «Моление Даниила-заточника». А кто написал, неведомо. Не только она, сельская учительница, но и крупные ученые в Москве и Ленинграде рядят да гадают, кто это такой был в Древней Руси Даниил-заточник, — то ли княжеский дружинник, то ли холоп, то ли серебряных дел мастер, и жил он то ли в заточении где-то на севере, то ли все это «нескладная болтовня» какого-то монаха — сочинителя древнего.