101 Рейкьявик
Шрифт:
— Не знаю.
— Не знаешь?
— Нет.
— Ты просто так сказал, что ли?
— Да. Взял вот и сказал. Это просто слово такое.
— Осуждение? С каких это пор ты стал судьей?
— Нет, нет… Я, наверно, имел в виду, что у лесбиянок детей не бывает. Такое вот… суждение о…
— И что же в этом такого крамольного?
— Ничего… Просто я…
— И кто вообще сказал, что если ты лесбиянка, значит, и детей иметь не можешь?
— Ну, почему, конечно можешь.
— Чем я хуже других! В мире полно лесбиянок, у которых есть дети.
— Ведь мы с тобой спали?
— Да.
— Ты это уже забыла?
— Нет, нет.
— Что это было?
— Что?
— Да, что это такое было?
— Ну,
— Отчаянно?
— Нечаянно.
— Ошибка в программе?
— Это был как бы несчастный случай.
— А травмы были?
— Травмы?
— Да. Тебе потом в травмпункт бежать не пришлось? Ничего тебе не пришлось после этого зашивать?
— Я напилась. И ты тоже пьян был, правда? Или что это было для тебя? Тебя это так волнует?
— Меня? Нет, нет. Всю жизнь мечтал наставить маме рога.
Досточтимый Хлин я: тридцать четыре года несчастий всех цветов радуги, тихий рост бороды, половозрелый коклюш, младенец с пухом в паху, в колыбели с бутылочкой… виски, три с половиной килограмма восставшей плоти, король и шкет, несчастный и ревущий, запеленатый в полотенца, пьяный на пеленальном столике, льющий мочепиво, пузырящийся сопливо, похмельное диво, лепечущий дурак, мочащийся на материнское лоно, хлинический идиот у груди, до следующего кормления сосущий сигарету. Спящий на балконе с соской в коляске и просыпающийся с эрекцией до пупа, в честь происхождения, рождения, слияния, сливания, писающий под матку и злоупотребляющий материнской любовью на ковре. Ослепленный грудями, немой от алых губок, хромой от сердцебиения, топающий по ногтями украшенной, изгрызенной дороге жизни. Безнадежно отставший в половом развитии, сидящий на пособии по импотентности, зовущий: Мама! Я уже все! Покакал! Вытри мне попку! Смени подгузник! Мама! Мужчина, имя тебе Том Ление…
— Наставить маме рога?
— Да.
— Я думаю, она не рассердится, что ты спишь с кем-то…
— Кроме нее?
— Э-э… Да.
— Но ей, наверно, не все равно, что я сплю с ее женой.
— То есть ты хочешь сказать, что это я ей изменяла?
— Или мне. С ней.
— Значит, это я виновата! Злая Лолла заманила маленького Хлинчика, королевича Хлина, в западню…
— А он не ведал ни сном ни духом, что она приползла с ложа королевы, еще теплая и пахнущая ее волосами, нагая, облаченная в ее лобзания, язык ее облит соком, который когда-то указал ему путь во тьме на свет божий. Нововенчанная ее прелестями, она привнесла в него, престолонаследника, вкус, который отливал его члены в материнском лоне. Ее губы накинули пуповину на его шею… Продолжай!
— Bay!
— Да, вау.
— Это что, какая-нибудь пьеса? У нас здесь с тобой трагедия? Ты посмотри только на себя! В очках, и… в этих вечных свитерах… Уж не знаю, кем ты себя возомнил, но ты не герой древнегреческой трагедии. С сигаретой… Тебе это не идет.
Я встаю и раскидываю руки в такт моим словам:
— Кто сам без греха… Уйди-ка от греха.
Лолла прыснула. И потом говорит, с насмешкой:
— К тем я суровее всего, с кем я сплю [221] .
221
Переделка крылатой фразы из «Саги о людях из Лаксдаля»: «К тому я суровее всего, кого я люблю» («Peim er eg verst er eg unni mest»). (Эту фразу произнесла Гудрун после тога, как велела убить своего возлюбленного Кьяртана.)
— Жена двупола, клитор бородатый, ты делишь ложе с матерью и с сыном…
— Эй, прекрати! В театре я была вчера!
— Всякий театр — анатомический, жизнь в нем положена
— У-у, браво, — язвит Лолла. — Тебя бы вчера в театр — со сцены монолог читать!
— А какую пьесу давали?
— «Дочери Трои»
— «Дочери Трои»… Значит, их там было трое?
— Это греческая…
— «Trojan's daughters». Такой, что ли, греческий юмор? [222]
— А-ха-ха! Древнегреческий. И это трагедия.
— А зачем вы пошли на трагедию? Разве недостаточно самому ее пережить? Или самому ее создать?
— А ты не сдаешься.
— Это ты не сдалась.
222
«Троян» — распространенная марка презервативов.
— Фак ю!
— Ноу. Ай факт ю!
Лолла отворачивается и делает вид, что продолжает корпеть над своими отчетами. Да, это трагедия. Определенно трагедия. Юдоль скорби, перехваченная посредине горным хребтом. Я пытаюсь опять наладить контакт. Подхожу к столу и ставлю колени на стул, а локти на столешницу, переключаю скорость и говорю дружелюбным тоном:
— А вы там плакали?
— Нет.
— Да ну? Вы же трагедию смотрели, ужасную трагедию. Или, может, постановка была ужасная?
— С тобой без толку говорить.
— Просто ты не хочешь со мной говорить. Ни сейчас, ни тогда.
Она поднимает глаза:
— Когда это?
— Пока не стало слишком поздно. Пока мы не приступили…
— То есть ты ничего не знал? Невинный ангелочек? Маленький…
— Маменькин сыночек?
— Да, или просто безумец…
— Скажи еще «безумный Гамлет»!
— Хлин Бьёрн!
— Что?
— Ведь ты все знал.
— Нет.
— Знал!
— Знание — это знание. А женщина — это женщина.
— Bay! Какие фразы! Где ты их набрался? Что с тобой? Ты какой-то странный. Говоришь как псих.
— В клинике? Как псих, которого лечат. И делает это Лолла. Специалист-консультант-нарколог. Маленькая добренькая самаритянка, предоставляющая свою пизду всем нуждающимся. Мужчинам и женщинам, сыновьям и мат…
Она отвешивает мне пощечину. Неплохо для разнообразия. А то я уже устал от всех этих плакальщиц. Но я не ожидал, что это окажется так приятно. У меня даже встал. И стоит. Но не стоит. Надо подсуетиться и схлопотать еще одну. Она глядит на меня, красная от гнева. Я, ухмыляясь из-под очков: