1919
Шрифт:
– Что о нас подумает этот молодой француз? Милая Эвелин, ты прелесть, но у тебя вульгарнейшие друзья. Я просто не понимаю, где ты их откапываешь. Эта Фелтон выпила четыре коктейля, кварту божоле и три стакана коньяку. Я сама считала.
Эвелин расхохоталась, и они обе начали хохотать. Тем не менее Элинор сказала, что они ведут слишком богемный образ жизни, что это нехорошо, все-таки война, и в Италии и России такое ужасное положение, и бедные мальчики в окопах, и тому подобное.
В эту зиму Париж постепенно наполнялся американцами в военной форме и штабными автомобилями и консервами со складов Красного Креста, и майор Мурхауз, оказавшийся старым приятелем Элинор, прибыл прямо из Вашингтона и встал во главе отдела пропаганды Красного Креста. Все говорили о нем еще до того, как он приехал, так как до войны он был одним из виднейших нью-йоркских специалистов по рекламному делу. Не было человека, который не слышал бы о Дж. Уорде Мурхаузе. Когда пришло известие о его прибытии
В то утро, когда он приехал, Эвелин прежде всего заметила, что Элинор завилась. Затем, перед самым обеденным перерывом, весь личный состав отдела пропаганды был приглашен в кабинет майора Вуда знакомиться с майором Мурхаузом. Он был довольно крупный мужчина с голубыми глазами и очень светлыми, почти белыми волосами. Военная форма отлично сидела на нем, а пояс, портупея и краги сверкали, как зеркало. Эвелин он сразу показался искренним и привлекательным, что-то в нем напоминало ей отца, он ей понравился. Он казался молодым, несмотря на двойной подбородок, и говорил с легким южным акцентом. Он произнес краткую речь о значении работы, проводимой Красным Крестом в целях поднятия духа гражданского населения и бойцов, и о том, что отдел пропаганды ставит себе две цели: стимулировать в Америке сбор пожертвований и информировать публику о ходе работы. Вся беда в том, что публика недостаточно осведомлена о ценнейших достижениях работников Красного Креста и, к сожалению, склонна прислушиваться к критике германофилов, делающих свое дело под маской пацифизма, и всевозможных смутьянов, всегда готовых все порицать и критиковать; американский народ и обездоленное войной население союзных стран должны знать о блистательных подвигах самопожертвования, совершаемых работниками Красного Креста, – подвигах по-своему не менее блистательных, чем жертвенный подвиг наших дорогих мальчиков в окопах.
– Даже и в настоящий момент, друзья мои, мы находимся под огнем, и мы готовы принести высшую жертву во имя того, чтобы цивилизация не исчезла с лица земли.
Майор Вуд откинулся на своем вращающемся кресле, которое пискнуло так громко, что все вздрогнули, и многие посмотрели в окно, как бы ожидая, что в него влетит снаряд «Большой Берты».
– Теперь вы понимаете, – сказал майор Мурхауз, повысив голос и сверкнув голубыми глазами, – какие чувства мы должны внушить публике. Стиснутые зубы, собранные в кулак нервы, решимость довести дело до конца.
Эвелин была невольно захвачена этой речью. Она искоса взглянула на Элинор – та казалась холодной и была похожа на лилию; такой точно вид у нее, как когда она слушала рассказ Мориса о явлении Христа во время газовой атаки. «Никогда не знаешь, о чем она думает», – сказала Эвелин про себя.
Вечером, когда Джи Даблъю (так Элинор называла майора Мурхауза) пришел к ним пить чай, Эвелин почувствовала, что за ней внимательно наблюдают, и постаралась не ударить лицом в грязь; это и есть «финансовый советник», она внутренне усмехнулась. Он был мрачен и мало говорил и был, по всей видимости, неприятно поражен, когда они ему рассказали о воздушных налетах в лунные ночи и о том, что президент Пуанкаре ежедневно собственной персоной обходит разрушенные дома и выражает соболезнование уцелевшим. Он сидел у них недолго и уехал в штабной машине на совещание с какими-то важными лицами. Эвелин показалось, что он нервничал и был чем-то озабочен и охотней всего остался бы у них. Элинор вышла с ним на площадку лестницы и некоторое время не возвращалась. Эвелин пристально поглядела на нее, когда она вошла в комнату, но на ее лице было обычное выражение тонко изваянного спокойствия. У Эвелин чуть было не сорвался с языка вопрос «кто он ей, этот Мурхауз, он ее… ее?…» Она не могла найти подходящего слова.
Элинор некоторое время молчала, потом покачала головой и сказала:
– Бедная Гертруда.
– Кто это?
В голосе Элинор прозвучала жесткая нотка:
– Жена Джи Даблъю… Она в санатории, у нее нервное расстройство… Эти волнения, дорогая моя, эта ужасная война.
Майор Мурхауз уехал в Италию реорганизовать отдел пропаганды Американского Красного Креста, а спустя две-три недели Элинор получила из Вашингтона предписание перейти на работу в римское отделение. Таким образом Эвелин осталась в квартире вдвоем с Ивонной.
Была холодная скучная зима, и сослуживцы по Красному Кресту действовали Эвелин на нервы, но она не бросала службы и умудрялась даже изредка развлекаться по вечерам с Раулем, который заходил за ней и водил ее в какую-нибудь petite boоte [155] или в другое скучное, как он всегда говорил, место. Он водил ее в «Noctambules», где можно было выпить после полицейского часа, или в какой-нибудь маленький ресторанчик на Монмартре; однажды холодной лунной январской ночью, стоя под портиком Сакре-Кер, они наблюдали налет цеппелинов. Париж лежал под ними, холодный и мертвый, крыши домов и церковные купола были как бы изваяны из снега, а шрапнель мерцала в небе, точно иней, и лучи прожекторов были
155
Маленький трактир (фр.).
Эвелин почувствовала, что рука Рауля, лежавшая на ее талии, скользнула выше, и его ладонь легла на ее грудь.
– C'est fou, tu sais… c'est fou, tu sais… [156] – говорил он певучим голосом; он, казалось, совсем забыл английский язык.
После этого они перешли на французский, и Эвелин решила, что безумно любит его. Когда по улицам промчалась breloque, [157] они пошли домой по темному, безмолвному Парижу. На каком-то углу к ним подошел жандарм и попросил Лемонье предъявить документы. Он с трудом прочел их при мутном синем свете уличного фонаря, Эвелин стояла затаив дыхание, чувствуя, как стучит ее сердце. Жандарм вернул бумаги, откозырял, пространно извинился и удалился. Никто из них не произнес ни слова, но Рауль, по-видимому, считал делом решенным, что спать пойдет к ней. Они быстро шли по холодным темным улицам, их каблуки гулко стучали по булыжнику. Она висела на его руке, было что-то напряженное, что-то электризующее и беспокоящее в том, как на ходу соприкасались их бедра.
156
Это безумие, знаешь… (фр.)
157
Пожарная машина, оповещающая население о конце воздушного налета (фр.).
Дом, в котором она жила, был одним из немногих парижских домов, не имеющих консьержки. Она открыла дверь своим ключом, и они, дрожа, поднялись по холодной каменной лестнице. Она шепнула ему, чтобы он не шумел, а то проснется служанка.
– Как это скучно, – шепнул он; его теплые губы коснулись ее уха. – Надеюсь, ты не очень соскучишься.
Поправив прическу перед туалетом, перенюхав с видом знатока все ее флаконы, спокойно и без всякого смущения разглядев себя в зеркале, он сказал:
– Очаровательная Эвелин, хочешь быть моей женой? Это можно будет устроить, знаешь. Мой дядя, глава семьи, обожает американцев. Разумеется, все это будет ужасно скучно, бракосочетание и тому подобное.
– О нет, это не в моем вкусе, – шепнула она из-под одеяла, дрожа и хихикая.
Рауль бросил на нее гневный, оскорбленный взгляд, очень церемонно пожелал ей спокойной ночи и ушел.
Когда под ее окном зацвели деревья и цветочницы на базарах начали продавать белые и желтые нарциссы, наступившая весна заставила ее особенно остро ощутить свое одиночество в Париже. Джерри Бернхем уехал в Палестину, Рауль Лемонье больше не показывался, майор Эплтон заходил к ней всякий раз, как приезжал в город, и оказывал ей всяческие знаки внимания, но он действовал ей на нервы. Элайза Фелтон была шофером санитарного автомобиля при американском госпитале на авеню Буа-де-Булонь и по воскресеньям, когда бывала свободна, заходила к Эвелин и отравляла ей жизнь жалобами на то, что Эвелин вовсе не та свободная язычница в душе, за которую она ее вначале принимала. Она говорила, что никто ее не любит и что, даст Бог, снаряд из «Большой Берты» в скором времени покончит с ней. Дошло до того, что Эвелин по воскресеньям на весь день уходила из дому и часто сидела вечерами в канцелярии, читая Анатоля Франса.
Вечные приставания Ивонны тоже утомляли ее; та пыталась руководить жизнью Эвелин, комментируя каждый ее шаг односложными замечаниями. Когда приехал в отпуск Дон Стивенс, еще более худой, чем обычно, в своей серой квакерской форме он показался ей истинным посланцем Божьим, и Эвелин подумала, что, может быть, она его, в конце концов, все-таки полюбит. Она сказала Ивонне, что он ее кузен и что они выросли вместе как брат и сестра, и поместила его в комнате Элинор.
Дон был дико взбудоражен успехами русских большевиков, невероятно много ел, выпил все вино, какое было в доме, и все время загадочно намекал на свою близость к каким-то подпольным организациям. Он говорил, что во всех армиях происходят бунты и что то, что произошло под Капоретто, неминуемо произойдет на всех фронтах; что германские солдаты тоже готовы восстать и что это будет началом всемирной революции. Он рассказал ей о верденском мятеже, о целых эшелонах солдат, ехавших на передовые позиции с криками «а bas la guerre!» [158] и стрелявших на ходу в жандармов.
158
Долой войну! (фр.).