8–9–8
Шрифт:
Мария улыбается почти везде — как будто это не она похоронила всю свою семью, а кто-то другой.
Фотографии на столе — сочные, полноцветные, брызжущие жизнью.
Фотографии, заткнутые за раму зеркала, — совсем другие. Видно, что они сделаны некоторое время назад, — краски на них успели выцвести и приобрели рыжевато-коричневый оттенок, как будто неизвестный фотограф исполнил их в сепии и искусственно состарил. Из всех, изображенных на снимках, Габриелю знаком только ковровщик, но есть еще юноша в деловом костюме с галстуком, юноша в палестинском платке, два мальчика — подросток лет четырнадцати и семилетний малыш. И мужчина в летах — с благообразным лицом торговца свежевыжатыми соками.
Отличие
На всех карточках с прежней семьей отсутствует Мария.
— Это они, да? — понизив голос, шепчет Габриель. — Твои братья и отец?
— Да. Это они.
— У них прекрасные лица, —
сентиментальный Габриель хочет донести до Марии одну-единственную мысль: ему жаль. Жаль, что этих лиц никто и никогда больше не увидит. Как они смеются, как хмурят брови, как морщат нос, как складывают в трубочку губы и причмокивают, пробуя горячий кус-кус. У них не будет продолжения, они ни в чем больше не воплотятся, не дадут новых ветвей, новых ростков, новых молодых побегов. Они не передадут свои черты кому-то еще.
— Не стоит сожалеть, — проницательно замечает Мария. — Их больше нет, и что толку, что их лица были такими прекрасными?.. Но думаю, они благословляют нас с небес.
Их нет. А заботится о бесплотных тенях — бессмысленно, вот Мария и ушла с фотографий.
Габриель не хотел ничего сверх того, что обычно хочет молодой человек: просто встречаться с понравившейся ему девушкой, весело проводить время, целоваться в самых неподходящих местах, болтать глупости, совершать глупости, быть прощенным за глупости, говорить о сексе и заниматься сексом, назначать необременительные для кошелька свидания в демократичных забегаловках; ходить на пляж, ходить в кино, произносить неожиданно оригинальные сентенции (вычитанные из книг, но успешно выдаваемые за свои), не думать о будущем и жить одним днем.
Жить одним днем — это главное.
А ему предлагают кардинально изменить существование, да еще под присмотром столпившихся у края облака мертвецов.
И — ублюдка Фелипе с вафельным рожком, Магдалены и прочих, но ублюдок Фелипе особенно оскорбителен.
— …Они благословляют нас, ведь так?
— Да
Каким образом расстегиваются пуговицы?.. Пальцы Габриеля слишком толстые, слишком неуклюжие для таких малюток, он мог бы провозиться с ними бог знает сколько, но добрая Мария и здесь избавляет его от дополнительных хлопот.
Она справляется с перламутровыми каплями, проявляя поистине обезьянью ловкость, раз — и готово.
— То, что сейчас произойдет, очень важно для меня, — сосредоточенно заявляет Мария, после того как пуговицы расстегнуты.
— Для меня тоже, — вторит ей Габриель.
— Ни один мужчина меня еще не касался.
Что-то подобное он предполагал, исходя из обычаев страны, откуда она приехала, и несмотря на светское воспитание и дружбу с людьми из европейских кварталов: она девственница. В любом другом случае этот факт взволновал бы Габриеля, хотя бы ненадолго. Но Мария… Упоминание о девственности — всего лишь фигура речи; девственность не играет для нее никакой роли — ей важно то, что наступит потом, когда девственность наконец-то будет утрачена. Ведь без этой незначительной физиологической корректировки Марии ни за что не стать королевой термитов.
Как бы он хотел ошибиться!..
— Значит, я буду первым? — мямлит Габриель.
— Ты будешь первым и единственным.
— Не волнуйся, я все сделаю осторожно.
— Я знаю. Ты очень милый… Другого бы я не выбрала.
— И мы будем предохранятся.
Лучше бы он этого не говорил!
Мария улыбается, как
— Зачем же нам предохраняться, дорогой? Все уже решено. Ана бэкэбэк энта, — скороговоркой произносит она.
— Что?
— Я люблю тебя. Так говорят у нас.
Никогда раньше Мария не прибегала к арабскому, довольствуясь вполне сносным испанским и постоянно совершенствуя его. Но самые главные, по ее мнению, слова она произнесла на родном языке — уж не для того ли, чтобы убедить Габриеля в искренности чувств? Или, напротив, скрыть их неискренность?
Он не должен думать о Марии плохо. Она не совершила ни одного дурного поступка, все ее усилия направлены на то, чтобы как можно лучше обустроить жизнь близких, окружить их счастьем и покоем. В ней нет двойного дна, и в ее теле нет двойного дна. И нет никаких изъянов, — мысли Габриеля о мутации, о необычном гибриде человека и насекомого, совершенно беспочвенны. У Марии высокая, слегка тяжеловатая грудь, крупные темно-коричневые соски (он не ошибся!), не по-восточному сухие руки, ослепительной красоты живот. Но все эти анатомические подробности, прекрасные сами по себе, — ничто, по сравнению с запахом, который источает ее вырвавшееся на свободу тело.
Запах — вот главное.
Он не мог быть привнесен извне (Мария не пользуется косметическими отдушками), следовательно— это ее собственный запах. Одуряющий, зовущий, перенасыщенный ферментами, и в то же время — рациональный, подчиненный одной-единственной цели — привлечь самца.
— А ты? Ты любишь меня?..
Габриель издает странный стрекочущий звук. Наверное, это должно означать «да», если понимать любовь как готовность к спариванию и производству потомства.
Все произошедшее потом не поддается никакому анализу, почти не сохраняется в памяти и тонет в облаке запаха Марии. Сколько бы ни прокручивал Габриель обстоятельства той ночи, он не может прийти к однозначному выводу — было ли ему хорошо? и принес ли секс удовольствие, сходное с тем, какое он испытывал с Ульрикой или даже — занимаясь самоудовлетворением.
Преграда в виде девственной плевы оказалась достаточно хлипкой, не скажи ему Мария о своей девственности, он бы ничего толком и не заметил. Он и так почти ничего не заметил, кроме одного:
это все же не было удовольствием, это было зовом.
Габриель вошел в Марию целиком, а не какой-то одной своей частью (так, по крайней мере, казалось ему впоследствии) — он как будто видел ее изнутри. Вот я и дома, вот я и дома, стрекотало в мозгу, но это совсем не тот дом, какой рисовало ему воображение Марии, — здесь темно, влажно и полно песка. Или вещества, похожего на песок: твердого, особым образом переработанного и склеенного. В песке прорыты ходы и галереи, и Габриель (такой маленький, не больше термита) может свободно путешествовать по ним — и это радостное путешествие.
Единственное, что слегка удручает, — пустынность дома, гулкое одиночество ходов и галерей, но он-то знает — эта пустота ненадолго, он здесь для того, чтобы уничтожить пустоту, оплодотворить ее и наполнить смыслом.
Финал действа ослепляет Габриеля — он выжат до самого конца, он отдал все соки, до последней капли, а секундное ощущение торжества и триумфа (его семя упало на самую плодородную из всех почв!) сменяется апатией и абсолютным равнодушием к только что свершившемуся акту. Изменения произошли и в Марии, вернее, в запахе, исходившем от Марии, —