А ты гори, звезда
Шрифт:
Здесь и начинаются «женские» загадки Мани, имея в виду, разумеется, прежде всего ее вулканический характер. Политик ли только она или к тому же, мягко говоря, и душевно неуравновешенный человек? С какой кипящей страстью поддерживала в Минске, в Вильне его, «зубатовское», рабочее движение! И многого достигла. С какой неизменной теплотой отзывалась она о лучших своих друзьях и соратниках, допустим, о Евгении Гурвич, о Григории Гершуни! Ведь это она писала: «То, что императору Николаю Первому силою закона принуждения, репрессии нужно было добиваться десятками лет, ваше движение сделает в три-четыре года с удивительным успехом. Эх, кабы поставить все это на здоровую почву, да правительство дало бы несколько реформ, нужных, как воздух!» Не очень удачно сравнение с устремлениями Николая Первого, но бог с ней, не такой уж знающий она историк, а вот призыв к правительству неотложно дать несколько реформ — ах, совсем не тех, что дарованы государем в нынешнем феврале! —
Рука Зубатова невольно потянулась к ящику стола, в котором он держал особую папку с наиболее важной перепиской. Развязал шелковые тесемки, спокойно и медлительно раскурил очередную папиросу и выбрал из папки несколько листков.
…И Маня — эта самая Маня — пишет: «Почему я молчала так долго, спросите вы. Сейчас поймете. Я пишу это письмо с таким же радостным чувством, как будто бы я хоронила своего лучшего друга… (Какая злая ирония! С чего бы? Оказывается, „в Минске, в Гродно разочарованы Зубатовым, все недовольны, что поддались на его добрые речи, открылись ему, а он, вероятно, простой карьерист“. Ну-с, и вы, Вильбушевич, тоже теперь полагаете, что Зубатов простой карьерист?) Самое разумное, что вы можете сделать, — это сказать всю, всю правду. Я поверю вам. Мне нужно знать, что делать, в какую сторону повернуть. (А зачем же непременно повертывать?) Может быть, тон моего письма вас оскорбит. (Угадала! Но, право, на нее почему-то сердиться нельзя.) Однако уж если на то пошло, то вы меня заставили пережить такие минуты, когда была очень близка от того, чтобы приехать к вам и… убить вас. Вы улыбнетесь, но я как-то так создана, что со мной играть нельзя, за это приходится тяжело расплачиваться. (Улыбнуться-то улыбнулся, а все же и подумал: нет, это не „крохотная“ Жанна д’Арк, это скорее в натуральную величину Шарлотта Корде, приедет и пронзит кинжалом, не постеснявшись, как и Шарлотта, ворваться для этого хоть в ванную комнату.) Я верю вам и жду письма. Маня Вильбушевич».
«Жду письма…» Дождалась. Снова и снова ей все разъяснил, успокоил, что вовсе он не «простой карьерист», что единственная цель его жизни, в противовес марксистам, соединить рабочее движение не с социализмом, а с самодержавной властью, ибо социализм — это утопия, несбыточная мечта, а самодержавие реальная сила.
Так Вильбушевич пишет теперь — он взял другой листок: «Вы, может быть, и будете великим двигателем рабочего движения, но, не будь вас, оно все равно должно пойти по мирному пути. (Вот так „поворот“! Нет уж, дудки, дорогая, не будь меня, и никогда не пошло бы рабочее движение по мирному пути, его целиком прибрали бы к своим рукам марксисты, цель которых — уничтожить самодержавие!) Но я с вами связана другими нитями. Быть предателем честный человек может только тогда, если он предаст в руки честного же человека. А потому мне ваша душа дороже всего в мире… (Спасибо, спасибо, и за оценку и за откровенность! Но словцо-то какое выбрала: предательство! Честный честного предает честному — так, что ли? Великолепно! А если предаст нечестного, тогда почему же предательство? Ах, Маня, Маня, до чего же лихо закручены твои мозговые извилины! Но „предавай“, если ты к этому готова. Такой грех беру на свою душу. А без предательства с Бундом просто не сладишь. Он марксистам становится рогаткой, ну а мне — костью в горле.) Страдающая Маня Вильбушевич».
Сложно было на такое ответить. А все же ответил: главное — держать рабочее движение в наших руках. И вот, пожалуйста, новый ход:
«Все в партии ждут моего ареста, так как я очень уж много с рабочими путаюсь. Если вы мое предложение находите целесообразным, напишите мне, я вам буду телеграфировать, когда меня арестовать. Не правда ли, уж очень я своеобразный провокатор?»
Правда, Маня, истинная правда! Бунду необходимо иметь государство в государстве. Но, кроме Бунда, кому это нужно? Арестовал, посадил Маню в тюрьму. С шумом, скандалом, с тем, чтобы потом дать отличную возможность столь же шумно и со свойственным ей блеском выкрутиться. А дальше?
Дальше: «Рабочее движение, ваше рабочее движение, ныне во всей России на небывалой высоте. Чье еще имя известно больше, чем ваше? (Она не льстит, она всегда искренна, но видит через гигантское увеличительное стекло.) А где же законы, закрепляющие движение, где реформы? (Это, Манечка, я и сам постоянно спрашиваю!) Я все больше убеждаюсь, что параллельно с законами для рабочих должны идти аресты. Но аресты людей больших…»
Н-да, и еще «поворот». Теперь, выходит, на свободе должна остаться Вильбушевич, а в тюрьму сядут руководители бундовцев. Потому что с «независимцами» все уже покончено. С какой теплотой она отзывалась прежде о Гершуни и о Гурвич, с такой же злостью она их ныне разоблачает! Надо арестовывать. В гоголевском «Ревизоре» хорошо сказано: «Оно, чем больше ломки, тем больше означает деятельности градоправителя».
Приходится Маню спасать. Она очень нужна. Но ведь Маня слепо верит только в него, в Зубатова, а он не может раскрыть ей всю свою игру. О, Вильбушевич в этом смысле далеко не «святая святых»! А Маня между тем рвется к министру…
«Отказывать мне в этом вы не имеете морального права. Или обязаны объяснить почему. Работаю я только лично на вас, во имя вашей личной славы или ради той великой идеи, вашей идеи, которая меня увлекла? Разве фон Плеве ею не увлечен? Я должна это знать…»
Проще устроить ей встречу с министром, чем убеждать в бесполезности такой встречи. Плеве спросил: «А кто она такая?» — «Это одна из самых лучших моих провокаторов и одна из самых лучших организаторов нужного нам рабочего движения среди еврейского пролетариата в западных губерниях». — «Чего же она от меня хочет?» — «Маленькое женское честолюбие: убедиться, что о ней знаете лично вы». Точно таким честолюбием обладает и сам фон Плеве.
Разговор был недолгий. Плеве сказал, что слышал о ней много хорошего и что собственные его впечатления от знакомства с ней тоже очень отрадные. Затем поинтересовался, имеет ли она сообщить ему что-либо новое сверх того, что он получает от своей агентуры. И Вильбушевич, естественно, посмотрела на фон Плеве как на идиота. Откуда ей знать, что получает министр «от своей агентуры»! Это она и высказала с достаточной ядовитостью, а затем принялась восхвалять его, зубатовские, идеи, то и дело склоняя во всех падежах «Сергей Васильевич». Вышло черт знает что! Он, предварительно расхвалив ее, привел к министру лишь для того, чтобы теперь она расхваливала министру исключительные достоинства «Сергея Васильевича»! Об этом он ей выговорил очень сердито: зачем это сделано? И Маня, не моргнув глазом, ответила: «Мне хотелось проверить — провокатор вы или нет». — «Не больше, чем вы, Вильбушевич». Расстались кисло.
А фон Плеве все это, конечно, крепко запомнил. Он любит его, Зубатова, всячески поощряет, стремится удовлетворить все его просьбы, но уж если «сердце красавиц склонно к измене и к перемене, как ветер мая» (Зубатов вполголоса даже пропел эти слова), так склонности сердца министров точнее можно сравнить не с «ветром мая», а с «метелью января».
Во всяком случае, совсем недавно, когда зашла речь о Гапоне, о желательности теснее приблизить его, фон Плеве сощурился: «Он столь же способен, как Вильбушевич?» И это был камешек в огород не Гапона. Пришлось проглотить пилюлю, отозваться на эти слова министра как ни в чем не бывало: «Это несопоставимо, Вячеслав Константинович! Хотя бы уже потому, что Гапон — ныне священник Александро-Невской лавры. А в сознании рабочей массы все, что связано с лаврой, имеет свой особый оттенок, своеобразный ореол святости. Quod licet Jovi, non licet bovi. Извините, но эту латинскую поговорку для данного случая я несколько бы переиначил: „Что не под силу быку, то одолеет Юпитер“». Это фон Плеве оценил: «Мне вообще-то ваш Юпитер нравится, и вы, Сергей Васильевич, распоряжайтесь его талантами, как вам желательно. Знаю, он ваш последователь и ваш любимец, но попамятуйте при этом, что в Москве решительно его недолюбливает Трепов и, более того, сам великий князь Сергей Александрович. Вам ли и Гапону ли вашему состязаться с генерал-губернатором из царской фамилии?»
Ну, Трепов не фигура как обер-полицмейстер московский. Впрочем, на первых порах он помогал, а, в общем, скотина порядочная, и от него можно всего ожидать. Другое дело Сергей Александрович… Он докладывает царю непосредственно. Великий князь сперва колебался, давать или не давать ход зубатовским обществам. Но потом соблазнился. Особенно покорила его сердце прошлогодняя мирная манифестация рабочих к памятнику Александру Второму. Но почему косится он на Гапона? Видит в нем не Юпитера, а быка? Тогда, для данного случая, кто же Юпитер?
Зубатов сладко потянулся в кресле. Курить больше не хотелось. И нельзя было покинуть кабинет. Что-то очень уж долго задержался Плеве во дворце.
Позвать бы Медникова да посоветоваться с ним, может быть, съездит Евстратка лично в Одессу и переговорит с Шаевичем. Или пусть привез бы Шаевича сюда. Что там происходит? Третий месяц длится в Одессе стачка, постепенно охватывая рабочих едва ли не всех предприятий города, перекидывается уже и в другие города, а что же Шаевич — руководитель всех «зубатовских» обществ юга? Почему и эти общества вдруг стали примыкать к забастовщикам? Извращается сама суть движения! Что же именно проморгали там полицейские власти, почему не сумели вовремя взять на себя роль примирителей в конфликте рабочих с предпринимателями? Это же значит уступить свои позиции эсдекам, эсерам и еще черт знает кому! Страшна не сама эта стачка, хоть и широк ее размах, страшен пример, основа, на которой она возникла в противовес его, зубатовскому, движению.