А ты гори, звезда
Шрифт:
Да, послать бы Медникова, но Евстратка на несколько дней выпросился съездить к себе в имение — самый разгар сенокоса, и хлеба подходят уже. Ну ничего, будь то вспышка, взрыв, она каждый час бог весть к чему могла бы привести, а когда эта история в Одессе тянется третий месяц, словно хроническая болезнь, можно немного и еще потерпеть.
На минуту Зубатов представил себя стоящим у шахматной доски. Он любил эту игру. Но не с партнером, а в одиночку, с самим собой. Расставлял фигуры и делал поочередно ходы за белых и за черных, добросовестно выискивая лучший вариант и для той и для другой стороны. Логически это было нелепо. Делая наилучший ход, допустим, за белых, он уже как бы заранее предопределял, что черные не найдут достойного ответа. Если же они,
Ему сейчас представились на шахматной доске четыре фигуры: Серебрякова, Вильбушевич, Медников и Гапон. Все эти фигуры переставляет только он, Зубатов, а все же интересно, во-первых, определить, кто из них ферзь, ладья, слон или конь, а во-вторых, какие наилучшие ходы станет подсказывать им беспрестанно меняющаяся на доске обстановка. И тут же они обрели каждый свое человеческое поведение уже в хитрой житейской игре…
4
Но мысленно просмотреть это ему не удалось. Открылась дверь, и появилась Александра Николаевна. Свежая, сияющая, с маленьким букетом душистых левкоев в руке. По пути к столу раздернула пошире гардины на окнах. Зубатов поднялся ей навстречу.
— Сашенька, вот неожиданность! А я звонил домой, хотел предупредить тебя, что, вероятно, задержусь немного. Коля мне ответил, что ты уехала на Васильевский остров и обязательно к обеду вернешься.
Они поцеловались. Как всегда, по нескольку раз, чуть-чуть касаясь губами и весело посмеиваясь.
— Была и на Васильевском. Но твоя агентура дома плохо поставлена, как видишь, Коленька не смог предугадать мой дальнейший путь. Что тебя, Сережа, сегодня задерживает? А я ведь как раз думала увезти тебя пораньше и всем троим укатить куда-нибудь к морю. Там и пообедать. Дома мы даже ничего и не готовили. Коленька еще раз ошибся.
— Мысль чудесная! Охотно принимаю. Но, может быть, у моря не пообедаем, а поужинаем? Боюсь, что увезти меня сейчас тебе не удастся. Ожидаю возвращения Вячеслава Константиновича. Он во дворце у царя. И мне приказано его дождаться.
— О-о! «Приказано»! С каких это пор?
— Шучу, конечно, Сашенька, шучу. Но мне так кажется, во дворце идет серьезный разговор. И для меня небесполезный. Дело в том, что мои замыслы все время натыкаются на сопротивление Витте, а это — сила. Он вхож к государю более чем кто-либо другой. Сказать тебе откровенно, его и Вячеслав Константинович боится…
— Чего же ему бояться? — перебила Александра Николаевна, ища на столе местечко, где бы поставить букетик. — Сергей Юльевич занимает такой пост, что менять его на кресло, принадлежащее Плеве, нет никакого смысла.
— Менять — да. Но сесть сразу в два кресла Витте не прочь. Обычно в таких случаях садятся на пол. А Витте ловок, он останется в своем кресле, а на кресло Плеве положит свою шляпу.
— Прости, милый, я тебя перебила. Ты начал рассказывать что-то важное.
— Витте до крайности недоволен моими обществами рабочих. Он в них видит страшное зло для успешного развития отечественной промышленности: эти общества, дескать, вяжут по рукам и ногам предпринимателей. И не только отнимают у них какую-то долю доходов — а это, Сашенька, действительно неизбежно, когда удовлетворяются некоторые требования рабочих, — они отнимают у предпринимателей нравственный авторитет. Обиженный ими рабочий теперь не кланяется в ноги хозяину, а сразу идет со своей жалобой в полицию, в наши охранные отделения, авторитет которых возрастает. Можно понять ярость Сергея Юльевича, он и министр финансов, и капитал
— Не говори такого! — Александра Николаевна в страхе прикрыла ему губы своей ладонью.
— Не буду, Сашенька! — Зубатов поцеловал ее ладонь. — Не буду, но только потому, что твердо верю: самодержавной власти царя конца не будет. Продолжу. Витте не один. Я сказал: «Витте — сила». Именно потому, что он не один. У меня тоже сильная поддержка, но ведь я только начальник особого отдела департамента полиции при министерстве внутренних дел. Ты чувствуешь, как затухает звук моего голоса, пока я произношу свой длинный титул? Власть! Всего одно короткое слово. Именно его в моем длинном титуле не хватает. И я не вхож во дворец. Сегодня там Вячеслав Константинович. Жду от него хороших для себя вестей, потому что за последнее время все уши ему прожужжал насчет того, что мы мало используем свои возможности. Не знаю, с каким настроением отправился сегодня Плеве во дворец, жаль, с ним до этого не повидался, приехал Меньщиков из Москвы, потом я возился с донесениями Ратаева из Парижа, но Вячеслав Константинович ко мне благоволит и, я думаю, не упустит случая доложить государю мои соображения.
— Конечно, как свои соображения, Сережа? — полувопросительно проговорила Александра Николаевна.
— О боже, разумеется! — рассмеялся Зубатов. — Но ты помнишь знаменитое: «Клевещи, клевещи, что-нибудь да останется!» Это можно перефразировать: «Выдавай, выдавай за свое, что-нибудь и Зубатову останется!»
Александра Николаевна носком туфельки вычерчивала на ворсе мягкого ковра геометрические фигуры. Взгляд ее был устремлен в окно, за которым в блеске августовского солнца виднелся белый лепной карниз какого-то богатого дома.
— Помнишь, Сережа, — сказала она, — как я перепугалась, когда узнала, что тебя переводят в Петербург? Люблю Москву до беспамятства. И еще наш райский уголок под Владимиром, наше поместье, в котором можно хоть на время отрешиться от всех этих забот, интриг и постоянной борьбы со своими недоброжелателями. Но сегодня, гуляя по Васильевскому вместе с Зинаидой Николаевной, — она уловила недоумение в глазах мужа, — да, да, с супругой Плеве, нас свел простой случай, — я поняла: ты должен быть в Петербурге и только в Петербурге. И я приказала себе: любить Петербург. И еще приказала: полюбить обоих Плеве.
— Знаю, ты их не любишь! Спасибо за самопожертвование. Но ты как будто чего-то не договорила.
— Жестокие они и беспощадные люди.
— И ты своею любовью их рассчитываешь умилостивить? Так сказать, на всякий случай. Что ж, не отказываюсь. Но, Сашенька, это процесс медленный и фантастический — взаимная любовь двух семейств, тайно соперничающих между собой. А что касается жестокости — все люди, кто у власти, жестоки. И я в том числе. Иначе невозможно. Иначе нужно надевать монашескую рясу и в тихой келье перебирать четки. Впрочем, многие факты истории подтверждают, что как раз духовные лица оказываются и наиболее жестокими людьми. Но это так, вскользь, я о себе. Жесток я, Сашенька! Не садист, но жесток, непреклонен. Ведь счета нет людям, которых я так или иначе послал на тяжелые лишения, а может быть, и на смерть. Доделывали это другие, но крестики мелом на дверях помечал я.
— Не наговаривай на себя. Это вынужденное — ставить мелом крестики на дверях, но твои рабочие общества — верх гуманности!
— Ну, разумеется, это верно. В идее. А что показывает жизнь? Мои общества под ударом с двух сторон. И если я не в силах повергнуть врагов, стоящих выше меня, то врагов с другой стороны — разного рода революционеров — я буду преследовать беспощадно. Это и обязанность моя перед государем, дороже которого для меня в мире нет ничего, и моя единственная реальная сила и власть.