Аистов-цвет
Шрифт:
— Вы видели? Кому смерть, а кому война несет и богатство. Городской голова на деньги, что собирают с людей для беженцев, новый себе дом отгрохал. Директор гимназии — приданое для дочки. И наш батюшка тоже не без прибытков. Как приехали перед войной сюда, такие были задрипанные, матушка в одной сорочке, а теперь, как стали в комитете, вон какие балы заводят. А вы думаете, что это так, за здорово живешь посрывали людей с места? Есть такие, что и на чужой беде карманы себе набивают. Для кого война, а для кого…
— Только кому
— Потому что всех голов, которые могли бы правды доискаться, послали на фронт… А беженцам — беда. Ведь им обещали здесь и то и другое. Вот люди и погнались…
— Э, вы войны еще не видели. Если бы такое, не дай бог, сталось и тут… Люди оттуда рассказывают про такие страхи!.. И вы бы сорвались и полетели, как они.
Разговоры не переставали литься, переплетаясь то смешками, то грустными восклицаниями. И Маринця слушала.
На кухню зашла горничная матушки Килина с красными, опухшими от плача веками. Молча принялась вытирать посуду.
— Ну как, узнали что-нибудь? — спросила тихо кухарка, у которой были большие коровьи глаза и в них светилась особенная ласка и тишина.
— Расстреляли!.. — Килина сжала губы, сдавила крик в груди.
— Р-а-с-с-т-р-е-л-я-л-и? — вытянулось это слово страхом на всех лицах.
Работа замерла, а полотенце из рук Маринци упало на пол.
Еще вчера, когда было совсем темно, Килину вызвал какой-то незнакомый и сказал, что должен передать что-то от мужа. Килина попросилась у матушки, чтобы эту ночь не ночевать дома, и пошла с незнакомым, который, как оказалось, был из соседнего села и служил с ее мужем в одном полку.
Килина бросила вытирать посуду и рыдала уже в голос. Последние слова будто выхлипывала:
— Присудили полевым судом к смерти, будто за то, что людей против войны подбивал.
«Верхового, наверно, верхового расстреляли», — толкнулась мысль в голове Маринци.
— Такая наша жизнь. Хоть бы тело где-нибудь найти, — убивалась Килина.
Все горько вздохнули и молча взялись опять за свою работу. Только Маринця сидела бледная и не двигалась. Глаза, как две замерзшие капли, смотрели стеклянно и мертво. Там отражалась рыдающая, сгорбленная Килина.
Вот и она уже перестала всхлипывать и принялась опять вытирать посуду, а Маринця сидела все так же.
На кухне залегла тишина. Шорох картошки, моркови, гороха, который чистили, будто подчеркивал ее.
И тут Маринця словно вырвалась из своей окаменелости, зарыдала.
— Что тебе? — спрашивали испуганно люди.
— Верховой!.. Верховой!.. — И Маринця с рыданиями выбежала из кухни.
XVIII. ИМЕНИНЫ МАТУШКИ ЕФРОНИИ
Гости
Маринця время от времени вбегает в столовую, играет с директорской собакой Вулканом. Этот пес напоминает Маринце ее дом и соседскую собаку Найдика.
На ней новое белое платье, обшитое шелковыми ленточками.
Такое платье Маринця дома видела только на дочери помещика. Волосы подрезаны под польку, посредине — хохолок, перевязанный широкой голубой лентой. Может, в другое время это и было бы для нее радостью, но сегодня Маринця хотела быть в своем платке, в широкой юбке с перехватом. Она не может забыть, что ее верхового — солдата-кавалериста, — наверно, расстреляли, что мамы и всех родных ее нет.
Где они?
Маринця бегала утром потихоньку от попадьи на выгон, посмотреть, нет ли ее земляков.
Но выгон был пуст, никаких беженских фур там сегодня не было. Когда Маринця вернулась в свой новый дом, ее уже ждал парикмахер, чтобы обрезать ей косы. Маринця долго плакала и не давалась, но попадья и вся челядь ее уговорили. Косы обрезали и бросили в огонь. А потом вымыли, надели белое платье, а на ноги сандалии.
Играя, Вулкан тянул ее за подол.
— Муся, Муся, осторожно, порвет! — говорила попадья, обнимаясь с директором.
Батюшка, уже совсем пьяный, с маслянистыми глазами, наливал вина в рюмку, угощал свою соседку, молоденькую панночку, директорову дочь.
— Ну еще одну. Един-ствен-ную, — склонялся низко, заглядывал в глаза и улыбался.
— Единственную! — уже держал ее руку в своей, гладил, подносил к распухшим от вина губам и целовал.
— Гав, гав, гав! — Вулкан в восторге тащил за юбку.
Маринця бежала, хотела вырваться, и это еще больше раззадоривало пса.
— Муся, Муся, что я тебе говорила! Иди, сядь здесь, пусть гости посмотрят на мою дочь. — Попадья придвинула стул и велела Маринце сесть.
Муся. Так звали теперь Маринцю. Это имя ей вовсе не нравилось. Сидела с гостями и смотрела на стол. Ах, сколько здесь еды! Переводила взгляд то на жареного поросенка, что лежал на блюде, обложенный зеленью, то на пирожки и коржики, но ей ничего не хотелось есть.
Отец Василий, проглотив рюмку водки, уже разрезал поросенка надвое. Положил на тарелку себе, своей соседке, налил еще по рюмке, поднялся и, пьяно покачиваясь, сказал:
— За нашего святого государя. За единую Русь с Галицией!
— За наших героев офицеров, за сереньких солдат, которые так любят свою Россию! — воскликнул сладенько директор и чокнулся рюмкой с матушкой.
— А я, я пью за наших сестер милосердия! — сказала матушка и тяжело шлепнулась в свое кресло.
— За сестер? — подмигнул лукаво городской голова и добавил: — А я пью просто за войну. Потому, потому, потому… — Он ударил себя по карману, раскрыл рот, как черное гнилое дупло, шепнул что-то хитро батюшке и опорожнил рюмку.