Аистов-цвет
Шрифт:
Лес редел.
Уже вверху синели прогалины неба, а впереди пробивались золотые окна поспевшей ржи.
И то, что лес кончился, тоже отгоняло страх. И опять верховой напомнил ей того молодого жолнера, который с великой своей печалью пошел на войну.
— Вуечку, — спросила уже смелее Маринця у русского солдата, — а где же они, те люди, которые силу имеют бороть царей, которые могут сделать так, чтоб не было войн на свете?
— Они есть, девочка, — ответил ласково солдат. — А из них самый сильный — Ленин. Есть такой русский человек, запомни.
Услышав это, Маринця подумала, что не зря ее тато и дед тянули руку за Россию. И
— Мой тато и дед были за Россию. И я тоже.
— Вот мы с тобой проехали границу. Теперь ехали полем.
— Это уже Украина. Волынская губерния, — сказал верховой и задумался. А Маринця спросила:
— А где Россия? Мой тато, наверно, в Россию пошли.
— Это Украина и Россия. Украина и Россия.
Они перепутались в голове Маринци, как лес и поле, как небо и облака.
Следила за губами верхового. А оттуда вылетали слова про Киев, про горы, что отражаются в глубоких водах Днепра, про степи, где травы буйные, курганы высокие.
Ветер-шутник теребил ее волосы, бросал их ей в рот, в глаза, и она то и дело отмахивалась рукой.
Маринця слушала и слушала, и очень ей хотелось спросить у верхового про того русского человека, который самый сильный даже среди тех, кто борет царей. Какой же он из себя, где живет, что ест, что пьет. Он, наверно, из таких людей, что когда-то в старину могли побороть и Смока. И голос бабы Оксены будто близко-близко зазвучал возле нее. И все вокруг было похоже на сказку. И то, что произошло с нею, и то, что сейчас едет на коне с русским всадником, который рассказал ей столько интересного. Но больше расспрашивать о том необыкновенном человеке Маринця не отважилась.
XV. А БЕЖЕНЦЫ ЕХАЛИ ДАЛЬШЕ
Возы, у кого они были, словно бы храпели в глубоких лесных выбоинах, выхлюпывали колесами черную харкотину грязи в густых полесских лесах, ударялись темными ночами о стволы сосен, ища дороги, путались в густых кустарниках.
Воз, на котором ехала Ганка с детьми, отбился от своих.
Безглазая ночь повисла черными полотнищами вокруг деревьев, простелилась тягучей грязью по дорогам, свистела, кричала и плакала.
И монотонно шелестел дождь.
— Бабо, бабо, что будет с нами?
Человек, который погонял, обернулся:
— А куда я должен вас везти? До села, до города или как?
— Да разве мы знаем? Везите куда хотите. Только бы из этого леса, из этой темноты, что душу чернотой укрывает и смотрит, как смерть. Да человек, когда попадает в такую заваруху, как мы, смерти уже не боится. Только пусть сразу берет, а не так: подходит и отходит, словно насмехается.
На возу, завернутые в тряпье, мокрые, залитые грязью, засыпанные мокрыми ветками, сидели Ганка с детьми и старуха беженка, приставшая в пути. Дети притихли — черная лесная глубина, казалось, протянула к ним свои мохнатые руки, раскрывала глаза-ямы, из которых выглядывал страх. Дрожали и оглядывались — не тянутся ли руки, чтобы схватить их? Не вытягивает ли своего жала Смок, повисший на деревьях?
— Бабо, бабо, не плачьте, не тревожьте меня, у меня дети! — Ганка прижала Юльку к груди.
Старуха разминулась в дороге со своими сыновьями, дочерьми и невестками.
— Выедем из лесу — встретимся. А теперь спасибо, что люди добрые нашлись и везут нас, что давали нам поесть в дороге, да еще и слова красные нам говорили.
— Я сынам говорю: «Вы бабу оставьте, пусть хату стережет,
Баба заплакала вслух, и этот плач был похож на шуршанье сухой осенней листвы. Ветер свистел и шумел громче, и казалось, что весь лес заполнен гадами, смоками, которые поблескивают на ветвях деревьев, заплетаются на колесах и тянут свои головы к людям.
— Ушли… Спала… А как проснулась, то только видела: свет горит, ночь вокруг, а люди бегут. Не люди, а тени, пани-матко. Со сна даже не знала — живу ли я еще или, может, уже на том свете? Кричала: «Дети, сыны мои!» Да разве кто слышал, когда все бежали, когда все кричали?.. И я побежала, а потом села и собралась умирать. А дальше, знаете, пани-матко, что сталось. Ехали вы и забрали меня.
Дальше рассказывала Ганка:
— Еще дома дали мне фуру. Как пошли слухи, что должны бежать, так наш староста мне и говорит: «Тебе, Ганка, мы записали фуру, как ты без мужика. Вернется Австрия — тебе будет хуже всех, мстить будут. Должна бежать». Много людей возвращалось из обоза в свой край, так нас на их фуры сажали и говорили везти. И люди добрые везут. Могли поскидать по дороге, и делай с детьми что хочешь. Да вот, спасибо им, везут.
Человек, который погонял лошадь, только покрикивал: «Вйо!» и, казалось, не слушал, что говорили женщины. Лес густел, и лошади шли медленнее.
— Ну и ночь. Однако же гляньте, еще не конец, а только начинается!
Человек щелкнул кнутом и смотрел в темноту.
— Хоть стань и конай под дождем. Куда ехать, ничего не видно! — Голос его звучал все раздраженнее, резче. Темно. Только лес стонал и трещали деревья, будто кости у осужденного во время пытки.
Ганка поясняла:
— Надо было ехать за всеми, так обминули бы лес. Да видите, сюда ближе дорога к ихнему селу. Говорят, что там за селом есть какой-то пункт для беженцев. А оттуда уже всех рассылают по России.
Лошади стали. Воз оседал во что-то мягкое и глубокое.
— Вйо! — но лошади не ехали.
Человек ругался, бил коней, а воз стоял.
— Наверно, трясина. Заехали! — Человек клал быстрые ритмические удары на спины лошадей, кричал, ругал слепую ночь, худых устаревших лошадей, измокших людей. Лошади рванули, и воз двинулся с места… но сразу перевалился набок, и все вскрикнули и попадали в грязь. Вместе с черным свистом ночи будто из глубины земли неслись стоны старухи, крик Ганки: «Дети, дети, где вы?» — и взмокший заляпанный грязью плач Петра, Юльки, Гандзуни и Иванка.