Аистов-цвет
Шрифт:
XIII
Гонит меня моя тревога к командиру — проситься, чтобы отпустил съездить в Хатван, хочу проведать в госпитале тяжелораненых русских солдат, с которыми лежал. Тогда я с ними не смог наговориться, потому что мучились, стонали. Кто знает, как кончилась их мука, потащила ли их в могилу или вернула к жизни.
Мой командир слушает это, а думает свое.
— Поезжай, поезжай, Бочар. И для нас хорошее дело сделаешь. Пошлем тебя туда как нашего агитатора, чтобы эти вояки не надумали отстать от нашей борьбы. Дадим тебе для этого нужные бумаги.
И я уже в Хатване, в том госпитале, где лежал. Много здесь новичков, но есть и мои знакомые. Кто жив, выздоравливает, а кто уже… Не
А я все хочу ее победить. Бояться ее — это значит на свете не жить. И я все живу и сколько уже раз смотрел ей в глаза. И хлопцам в палате, которые поохивают, постанывают, я в шутку бросаю:
«Вот и хорошо, что болит, потому как если перестанет — тут уже и нас не станет». А этими шутками и свою тревогу глушу.
Разговор с хлопцами пошел у меня уже не так, как в те дни, когда и сам я страдал от своей раны. Досыта наговорились — кто где был, в каком из венгерских лагерей для русских военнопленных.
И как это все мне пригодилось потом. Но не буду забегать с этим вперед. Об этом еще узнает тот, кто хочет меня слушать. А сейчас возвращаюсь в госпитальную палату в Хатване, где я лежал. Рассказываю хлопцам, где бывал, по каким лагерям в России скитался и как меня Уля Шумейко к революции приобщила.
Беседа наша идет на высокой ноте, хвалюсь, как мы юнкерню в Будапеште осадили и привели в чувство. Революции нужно еще много сил, она ждет вас, братцы милые. Выздоравливайте, набирайтесь силы, и будем дружно стоять в нашей борьбе. Радостно мне, что есть при мне для людей самое нужное слово. А на то место, где я когда-то лежал, при мне кладут Молдавчука. Сколько таких нежданных встреч бывает у нас, и разве жизнь человеческая это не сплошная встреча наша с добром и злом, птицы с птицей, солнца с землей, любимого с возлюбленной, человека с человеком?
— Митро, Митро! Не потому ли гнала меня сюда тревога, что я должен был тебя увидеть? Дай же скорее руку на здоровье. Пусть всегда судьба нас так милует, пусть сводит с родными, любимыми, друзьями и со всеми добрыми людьми. Где же твои дорожки пролегали? Наверно, там же, где и наши, если я тебя здесь вижу. А я так болел сердцем о тебе и о тех хлопцах, которых поручил тебе привести в Армию Красную. Дошел ли ты с ними, довел ли?
Он не похож на тяжелобольного, смотрит на меня ясно, только одна нога перевязана, случилось с нею что-то. И улыбкой подарил, как только меня увидел.
— Юрко, парень славный! Чует мое сердце, какая боль ломила тебя. Но я и мои хлопцы, и те, которых ты к нам прилучил, — все мы знали: пока жив, надо постараться, чтобы тебя после смерти добром поминали. Бились мы под Королевом и под Чопом. Ходили и на Кошице. А как люди нас там встречали! Называли освободителями, становились в наши ряды, а то и свои сотни организовывали. Такая песня красная звенела вокруг. А словацкие девчата цветы стелили нам под ноги. И все вокруг обнимались и целовались. Взяли мы Пряшев и Соливары. И такой там шумный был народ, так его смитинговали наша Красная Армия и словацкие вожаки. На одном собрании наш командир так говорил народу: «Наша Красная Армия не для того пришла сюда, чтоб вас и дальше угнетали. Мы освобождаем вас от чешских заправил, а вы устраивайтесь здесь, как вам любо. Мы же будем дальше наступать и дойдем до польской границы, потому что наша цель не оккупировать Чехословакию, а соединиться с русской Красной Армией».
Юрко, Юрко, так и получилось. Еще двадцатого июня мы дошли до польской границы. А что нас ждало дальше, то ты и сам знаешь, потому как газеты про это писали и пишут. А я от этого видишь что имею? Свою поломанную ногу. Не от пули вражеской, и не бежал я, никто за мной не гнался, а вот шел по ровному, поскользнулся и упал. Наверно, тревога, вызванная приказом к отступлению, полученным как раз, когда душа рвалась вперед, — она и толкнула меня на беду. Хоть приказ подписали такие высокие люди, как Вильям Бем
Глаза Молдавчука, словно два глубоких дна родниковых, наполнены были тревогой. Поблекли яркие огоньки, что так остро светились когда-то в его зрачках. Что мне говорить на эту его речь, если я переполнен тою же тревогой? А ведь это страшно, если неверие закрадывается в душу бойца. Но нельзя, чтобы всем видно было мое сердце. Я агитатор революции, я должен находить такие слова, чтобы в самую тяжелую минуту в самом разуверившемся сердце высекали луч надежды.
— Митро, Митро! Нельзя нам печалиться. Если мы нос вешаем — врагам от этого только радость. Печаль сорочку нам не подарит. А кто борется, тот должен помнить: где-то он выигрывает, а где-то и проиграть может. А у меня, как послушал тебя, еще сильнее гнев разгорелся на неправду, что все хватается за нашу судьбу. Правда и кривда, как огонь и вода, неразлучны. А я верю: придет время, и мы их разлучим. С высокой верой, Митро, и смерть не страшна. Ты же правильно сказал: пока жив — надо стараться, чтобы добром тебя поминали, когда умрешь. И я иду, иду проситься, чтобы меня сразу же отсылали на фронт. И вас к тому призываю, ребятки, как только заживут ваши раны.
— Разве может быть иначе? Мы тоже сердцем присягали революции, — слышалось то с одной, то с другой койки. — Кто сроднился с ее правдой, тот и грома не боится. Пусть румыны и чехи боятся, а с ними и Антанта.
— А все-таки удалось Антанте провести Бела Куна, — сказал Молдавчук. — Не надо было принимать эту ноту. А мы так охотно бились, так рвались вперед.
— Митро, Митро! Худшего для нас не хотели, старались, чтоб было лучше. Леви нам говорил, приняли эту ноту, чтоб нам дать отдых, хотели выиграть время, чтобы собрать получше свои силы. Была надежда, что с востока Красная Армия подойдет. И подошла бы, если бы Деникин свои когти не высунул. А тут еще Григорьев у них забунтовал. Что было Красной русской Армии делать, если враг уже не во двор, а в дом лапы свои ставит. И всю силу пришлось направить туда. А тут Галер на восток уже поглядывает. Одного хочет вся эта нечисть — задушить и ту Красную Армию, и нас. Так что помощи нам не будет. Так-то, хлопцы мои, говорил товарищ Леви.
Видя, как они опечалены, не говорю, что Леви уже нет.
Так и оставил я Молдавчука с горящими от тревоги глазами. И я уже не смог ни для него, ни для себя подыскать такое слово, чтобы не чувствовалась в нем эта же тревога.
На фронт, только на фронт! Должен быть там, и как можно скорей. Словно оттого, что я там появлюсь, все решится — жить дальше нашей революции или погибнуть.
А лето жарко дышало вокруг, пронизанное солнцем. Стояли горячие июльские дни. Когда я вернулся в Будапешт, уже вечерело, но жара не улеглась. В Пеште на бывшей улице Гусар встретились мне размалеванные девки, они задевали меня бесстыдными глазами и словами. Что им до боли, которую я нес в груди.