Аистов-цвет
Шрифт:
Бои под Чопом не утихали. Уже здесь я увидел бронепоезд с будапештскими красногвардейцами, о которых рассказывал Золтан Коваши. Он появлялся то тут, то там, как стальная надежда. Но Кароля на нем не было видно. Вот уже девятый день наш батальон не отходил ни на шаг с того места, где стоял. Против нас наступал не батальон, а чешские полки, с пушками и минометами. А у нас были только старые императорские ружья и не у каждого — ручные гранаты. Чехам и румынам гнала оружие Антанта, а мы своего еще не успели сработать.
А весна все ярче зеленила травкой просторы вокруг. И так эта росистая травка
Но для революции мы были сила, и она не хотела напрасно нас губить. И когда из Берегова и Мукачева красные вывезли все, что надо было взять, чтоб не осталось врагам, пришел и нам приказ отойти.
Чехам и румынам хотелось бы поскорее сжать кольцо и не дать нам выйти. И мы эту их хитрость разгадали и продержали врага под Чопом десять дней. И это вселяло в нас веру, что мы сможем еще пойти и вперед.
Много значит для бойца это слово: «Вперед!» Но нам пришел приказ отходить. И когда мы уже стали переходить Тису, чтобы свернуть потом на Мишкольц, эта дорога нашего отступления разверзлась передо мной, как рана.
Наверно, то же чувствовал и каждый наш боец. Отступаем… Ведь нет на войне более тяжкой муки.
Свет словно вдруг померк передо мной. А ведь светило солнце, пели птицы и весна выходила нам навстречу, как принаряженная невеста. И с чего это она так славно расцветилась, если у нас такое несчастье, такая боль на душе, если мы губим то, что добыли? И вот в минуту моей печали, сразу же, как сошли мы с парома на Тисе, услышал я голос Кароля:
— Юрко! С горем поля не перейдешь. Вижу, вижу, как ты потемнел сердцем. А нам еще идти и идти. Похоже, что надежда на победу отходит от тебя, возможно ли это? Ну, отступаем, потому что другого выхода нет. Но власть в Будапеште наша. И она же в Киеве и в Москве. Значит, будет и на Карпатах.
Много значит услышать в такую минуту свежий, уверенный голос потерянного друга. А возле него стоит и другой мой товарищ, Янош Баклай. И он сказал мне:
— И вот опять нас трое. Это большая радость, Юрко, найти друг друга в такой каше. А мы нашли. Первый раз это было в Будапеште, а теперь над нашей Тисой. Так давайте все трое напьемся из нее водицы, если у нас такая радость.
Мы поцеловались и припали к той волне на память о нашей встрече.
— Мы опять глядим друг другу в глаза, а Лариона с нами никогда уже не будет.
Замутил я радость такими словами. Но разве мог я смолчать об этом? И я рассказал, какую он принял смерть.
— И тело его, может быть, еще плывет где-то по Тисе…
— Тело его, Юрко, мы отдали земле, за которую он положил жизнь, — ответил мне Кароль. — Такой печалью отмечена была наша с Яношем встреча за Севлюшем. Там мы и похоронили этих мучеников.
— Вы, вы похоронили его?
— Похоронили,
И мне от этих слов стало легче, словно я Лариону поставил памятник. Теперь я знаю: есть на земле его могила и зовет нас вернуться к ней. И разве это не сбудется? Какое же это счастье — опять почувствовать прикосновение веры!
— А запомнили вы, хлопцы, ту могилу?
— Как не запомнить. Знаем, знаем, где мы ее выкопали. И она говорит нам: оружие из рук не выпускать. Видишь, где я стою, — продолжал Янош Баклай. — И не справил, Юрко, я свою свадьбу, потому что главное было — не выпускать из рук оружие. Слушай, как было. Только добрался я до Бычкова и Рахова, сразу же начали подступать румыны. И я сказал своей Магдушке: «Некогда нам сейчас, моя косичка, свадебную песню петь. Веду хлопцев туда, где сливаются ручейки в большую реку. И мы вольемся таким ручейком. А из этого всего большая вода получится». Не один я, Юрко, пришел, не один. Вон мои хлопцы. И все уже при оружии. А твоя сестричка Василинка с Магдушкой осталась. Обе долго провожали нас на горных тропах и приказали без свободы не возвращаться.
Так мы беседовали, пока шла переправа через Тису. Такие были у меня две радости на дороге, по которой мы отступали на Мишкольц.
XII
Все ярче, краснее говорила на своем языке весна по тем дорогам, где мы отходили.
Будто хотела развеселить нас, сказать, что и революция наша еще сможет так же расцвести. И после встречи с Каролем и Яношем эта надежда радугой вошла и в мое сердце, хоть мы и не наступали, а отходили. Только жгла настойчивая мысль: довел ли Молдавчук своих и моих хлопцев туда, куда должен был привести. Словно все, что постигло нас, случилось именно потому, что их не было в боях ни под Королевом, ни под Чопом. Будто они должны были решить: отступать нам перед румынами и чехами или нет?
Но меня тревожило другое: что случилось с хлопцами, которые отозвались на мой клич? Что, если мне не суждено больше их увидеть?
Молдавчука с его хлопцами я не встретил и под Мишкольцем, куда по приказу из Будапешта стягивались отступающие части Красной Армии.
Мишкольц…
Каждый человек помнит, на какой дороге, где ему улыбалось счастье. Мне оно дохнуло в лицо с майским весенним ветром там, под этим городом.
Когда наша бригада подошла к городу, там уже были чехи. Но наше голое и босое воинство, носившее винтовки на веревочках, измученное и голодное, подойдя туда, высекло из своего сердца веру, что оно — сила, что может побеждать.
«Воины красные! Сколько узнали вы нужды и неволи от хитрых панских хищников. И попы тянули из вас соки, и нотари и жупаны всякие вами командовали, расправлялись, как хотели. А что творил с вами кинштар — лукавая мадьярская государственная собственность на леса, поля и на все, что хотите. За какие такие гроши вы работали на нее? И отобрали у вас веру, школу, и язык родной, и землю, и все пастбища. А на шею вашу посадили панских чиновников. Но вот блеснуло вам новое ваше право. Сказало: «Кто не работает, тот не ест».