Академик Ландау. Как мы жили
Шрифт:
Так я разорвала дружеские отношения с Лелей.
Время мчалось. Приближался день, когда должны были отключить дыхательную машину. Легкие за два месяца привыкли к кислороду. Как они срослись после травмы? Врачи утверждали, что он может задохнуться, когда отключат машину. Он не сможет самостоятельно дышать воздухом. И опять поползли мрачные медицинские прогнозы. Несмотря на их прежнюю несостоятельность, они меня просто сводили с ума!
Одна мысль, одно желание, одна мольба! Только бы Даунька стал дышать самостоятельно. Большего, казалось, ничего и не нужно. Только бы Дау стал дышать сам, без машины. И вот
Паралич постепенно отпускал левую сторону. Два пальца на левой руке — средний и безымянный — оказались очень искривлены в суставах. Без рентгена, без специалиста-хирурга в Институте нейрохирургии был назначен массаж этих пальцев.
Массажистка оказалась неграмотной с медицинской точки зрения. Как только она прикоснулась к искалеченным пальцам, Дау стал издавать нечленораздельные звуки в виде страшного воя. Лицо искажалось страшными муками, глаза выходили из орбит. Тогда ему спокойно вынимали пробку из горла, звук моментально замирал.
Дальнейшее напоминало гримасу ужаса из немого кино. Присутствовать при этом было немыслимо. Я выскакивала, рыдая, из палаты. Помочь, освободить от боли, от этой зверской, инквизиторской процедуры было не в моих возможностях (как выяснилось позже, массаж делали вывихнутым суставам).
Я стала замечать, когда сидела около Дау, что он буквально не спускает испуганного взгляда с двери. Если входит Федоров, он явно успокаивается, но когда в проеме двери возникали слишком упитанные фигуры Егорова или Корнянского, ему хотелось скрыться, он явно их боялся. Когда появлялась массажистка, им овладевал ужас. Он в паническом страхе начинал метаться.
Несмотря на то, что машина была отключена, его постель еще стояла посреди палаты, а в изголовье все также с баллонами кислорода стояла дыхательная машина. Корнянский это объяснил так: "Все может случиться, машину держим наготове".
После месячного пребывания Дау в Институте нейрохирургии врачами не было замечено ни одного проблеска сознания. Они начали высказывать вслух свои опасения и сомнения. Не ошибся ли Пенфильд, констатируя проблески сознания у больного в присутствии международного консилиума? А Женька, игнорируя мое присутствие в палате, произнес: "Международный консилиум пошел на поводу у дуры-бабы. Я в течение двух месяцев наблюдал Дау. Я не заметил проблесков сознания, а она в один день заметила. Просто чушь. Ее нельзя было допускать на международный консилиум".
Как-то при мне в палату Дау вошли Егоров, Корнянский и невропатолог профессор Рапопорт. Дау в ужасе дернулся и застыл, как кролик перед удавом. На фоне своих громоздких спутников профессор Рапопорт выделялся своей хрупкостью и интеллектом, большие голубые глаза излучали теплоту.
"Нет, я с вами не согласен" — с этими словами Рапопорт подошел к Дау. Отвернул одеяло и резким движением хотел притронуться к искалеченным пальцам на левой руке. Испуганный, настороженный Даунька прижал больную руку к груди, а здоровой правой рукой пытался защитить свои больные пальцы. Реакция была резкой и мгновенной.
— Ну,
Так эти две туши в образе врачей сомневаются в нормальном мышлении у Дау! Они ведь себя не видят. Их вид «красивисту» Дау представляется болезненным кошмаром. Я лично содрогнулась, увидев их впервые в больнице № 50. А к профессору Рапопорту я почувствовала глубокое уважение, поспешила проконсультироваться у него.
Все, что я наблюдала у Дау, он подтвердил, как и Пенфильд: "Терпение, и все придет в свое время. Вот если по истечении четырех месяцев Ландау не заговорит, тогда можно проявлять беспокойство. А пока все идет просто блестяще!".
Выздоровление продолжалось. Вся моя вселенная свелась теперь к этому узкому стальному ложу, так непривычно стоящему посередине палаты. Как только я входила к Дау, я впивалась глазами в его глаза. Они говорили: рассудок не помрачен. Нет, нет, взгляд, его ясность меня успокаивали. Это его взгляд: умный, он настигает, умоляет, просит, требует, приказывает. Это его упрямый, невыносящий никакого насилия взгляд!
А если посмотреть на окружающую обстановку его глазами? Он вынужденно, со своего довольно высокого ложа, с тощей больничной подушки смотрит в потолок. Потолок слабо освещен, узкое окно затемнено толстым стволом дерева, палата длинная, мрачно окрашена, солнце сюда не заглядывает. Потолок и дверь. Больше больной ничего не видит. Когда спокоен, смотрит в потолок, когда настораживается от шума, впивается взглядом в дверь.
Дверь его всегда беспокоит. Я начинала понимать: обстановка его пугала и настораживала. От малейшего шума он вздрагивал. А из других палат иногда доносился пронзительный, резкий крик, завывания тех несчастных больных, которые после глубоких мозговых операций переселялись в психиатрические лечебницы.
Нельзя допустить, чтобы дальнейшее выздоровление Дау проходило в этих условиях. Он так любил ярко жить, его искрящуюся многогранную натуру эта обстановка убьет! Это не палата, это камера! Но пока надо терпеть — вспомнила советы Пенфильда: терпение, терпение…
Увидеть мир глазами другого человека. Говорят, это возможно только в искусстве, только на сцене. А если в жизни возникают ситуации острейшей сложности, когда терзающая боль за бесконечно дорогого тебе человека заставляет смотреть на мир его глазами, глазами больного?
Время отсчитывало часы, дни, недели. Промелькнул еще месяц. Паралич отпустил полость рта. Рот стал открываться. Стали делать попытки давать по чайной ложке чистой воды. Питье заставило работать глотательный рефлекс. Прошла неделя. Наконец, вынут носовой зонд. Пища пошла через рот. Еще одно завоевание.
Теперь измельченную до консистенции жидкой сметаны при помощи кухонного комбайна пищу — очень трудоемкая работа — надо было заменить более полноценной едой для нормального питания через рот. Надо было готовить и возить питание в больницу три раза в день: завтрак, обед и ужин. Физически это было очень трудно. Я привезла в палату Дау свой холодильник, чтобы некоторые продукты держать в нем для медсестер.