Альбом для марок
Шрифт:
– Рильке – это удивительно. Рильке – пассивный урбанист, у него старые девы, кошки. И проза. Поэт должен писать прозу. Нельзя есть в рифму, спать в рифму. Говорят, Верлен не писал. А проза Блока это дважды Блок – и какой Блок!
– Блок умер от психастении, от невозможности жить.
– Хлебниковым я никогда не интересовался. По-моему, Есенин и то интереснее.
– Маяковский был обворожительный – знаете, как бывают женщины обворожительные. У него в ранних стихах вещи сами себя называют. Потом это пропало. В двадцатые годы, знаете, Андрей Белый там, ЛЕФ решили, что литература это только приемы. И многие поверили. Вот и получился
– Когда настоящий художник накладывает руку, остается отпечаток краски, а когда Ромен Роллан или Андре Жид – там еще и грязь.
– Илья Григорьевич – мой друг, но Оттепель я не читал. Я знаю, многие о ней говорят.
– Какой-нибудь забор, окрашенный в приятный, ласкающий глаз колер – это гораздо важнее, чем даже то, что меня напечатали.
– Поэт не обязан плыть против теченья. Это выходит само. Но это не должно превращаться в трагедию…
Я был у Пастернака на Лаврушинском, Чертков года через два – в Переделкине – и оказался на большей высоте:
– Такой хороший! Такой хороший! Говорит: почитайте стихи, а я говорю: как-нибудь в другой раз. Что впечатление портить?
Что-то мешало нам позвонить Заболоцкому. По очереди мы послали ему стихи почтой. Через несколько дней каждый читал ответ мелким отчетливым почерком:
18 января 1956 г. т. Хромов
Я получил и прочитал Ваши стихи. Они производят впечатление очень молодых и несовершенных опытов человека, которого не устраивают средние более или менее общепринятые стихотворные нормы, который ищет своих способов выражения, но поиски эти пока еще ни к чему существенному не приводят, а иногда граничат со старыми чудачествами молодых футуристов, так что и новизна их вызывает сомнение…
16 февраля 1956
т. Сергеев, если я не ошибаюсь, Вы – поэт одаренный и интересный; об этом говорят тут и там прорывающиеся куски истинной поэзии. Но Вы еще едва ли мастер, так как сильно грешите и в части языка, и в образе и композиции…
По временам чувствуется стремление к нарочитости. Советую Вам сравнить старые книги Пастернака с его военными стихами и послевоенными: “На ранних поездах”, “Земной простор”. Последние стихи – это, конечно, лучшее из всего, что он написал; пропала нарочитость, а ведь Пастернак остался – подумайте об этом, это пример поучительный…
25 февр. 1956
т. Красовицкий, я прочитал Ваши стихи, и они мне, по правде говоря, не очень понравились. Они невнятны, малосодержательны и композиция их представляется мне сомнительной, если вообще есть у них композиция. Кажется, у них нет ни начала, ни середины, ни конца; их можно почти в любом месте начать и в любом кончить. Благодаря такой аморфности, элементы образа приобретают самоценность и иногда они не лишены своеобразной выразительности. Но образ, который не служит ни мысли, ни более широкому образу, но является лишь образом “вообще” – что же это такое?..
16 апреля 1956. т. Чертков
Из трех присланных Вами стихотворений до меня дошло только второе – “О рубке дров”, но и в нем много неясностей и неточностей смысла. Два других стихотворения настолько
Мы, конечно же, ожидали похвал, но не огорчились: если Заболоцкому поздний Пастернак милее раннего…
Близкое к похвале получил я. И я тотчас же позвонил.
Заболоцкий выслушал благодарность и сказал:
– Приезжайте.
Лицо с застывшим изумлением, вытянутая верхняя губа. Прозрачность аквариума в стерильно блещущей комнате. Видно, что хозяин никуда не ходит, и никто у него не бывает. И от этого ощущение основополагающего неблагополучия. Как и от сознания, что несравненный, особый поэт пытается опроститься, писать, как люди, по правилам. И заклинательно открещивается от молодого ослепительного себя и подгоняет обериутские [48] стихи под обязательную обыкновенность.
48
ОБЕРИУ Заболоцкий расшифровывал так: Объединение Единственно Реального Искусства, а У – украшательство, которое мы себе позволяли.
Я бывал у него редко, но регулярно. Он не задавал вопросов и не сообщал новостей. Мы садились за круглый стол в архаической мизансцене учителя – ученика. Я доставал свое. Николай Алексеевич хмыкал, указывал карандашом, изредка произносил степенную фразу во славу разума. Его раздражала нецеремонность с языком и слова с оплошкой. На благо ли, во вред ли, он убедил меня рифмовать точно, опрятно, и призвал соблюдать грамматику.
Под конец он читал вслух свое новое и – раза два, неожиданно – старое, молодое. От него я впервые услышал Цирк – и хохотал, а он смущенно и радостно улыбался.
Асеев – вылитый репинский Иван Грозный, только прилизанный. Пытался мэтрствовать, хорохорился передо мной и Чертковым:
– Вы, молодые люди, наелись острых блюд. Учитесь ценить Баратынского!
– Диккенсовские образы – это же Гоголь!
– Кирсанов не может, у него ножки коротенькие.
– Перед войной. Я только получил сталинскую премию. Приходит Ксюша Некрасова и говорит: – Николай Николаевич, вы же знаете, что Сталин – палач. Почему вы об этом не скажете? Если скажете вы – все услышат. – Я ей говорю: – Бог с тобой, что ты несешь, на тебе трешку, уходи скорее.
– Ко мне и шпион немецкий приходил, мог убить.
– Володя не писал поэму Плохо. Сами судите:
Жезлом правит, чтоб направо шел. Пойду направо, очень хорошо.Володя же всегда говорил:
Кто там шагает правой? Левой, левой, левой!Хорошо это и есть Плохо. Надо уметь прочитать.
– Хорошие мы были ребята: Велимир, Володя, я, Вася Каменский, Алеша Крученых…