Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
Шрифт:
Чрезвычайно интересна композиция гнутых фраз, полностью совместившихся со строками, в следующем шестистишии:
Лежит собака на газете.За нею темный двор ночной,склад угольный и дровяной.Блестит трамвайный путь прямой.Еще пожить на этом свете.Лежит собака на газете (с. 25).Первые строки (они же гнутые фразы) – нагнетают ощущение городской ночи (как, кстати, неожиданно и точно увидено самое обыденное и простое – и потому незаметное, незамечаемое – блестящая прямизна трамвайных рельс!). Здесь – приемом – обычный для Цыбулевского перевод взгляда, своего рода «сюжет глаза». И вдруг – в кромешной тьме – зарница! – «Еще пожить на этом свете»!
И снова изначальная темнота – повтор первой строки (нейтральная к свету при первом своем появлении, она уже насквозь «ночная» при втором). И мы еще раз читаем стих, и видим, что он построен
139
Этот тип поэтической композиции, наведение его семантико-ритмических единиц (гнутых фраз, или квантов) на некий концентр (который, замечу, может и не присутствовать в самом тексте) очень характерен для дзэнской поэтики хокку.
Теперь несколько слов об архитектонике стихов Цыбулевского и о некоторых их интегральных характеристиках. Что касается стихотворных метров, то у Цыбулевского заметно преобладают двудольники с резкой доминантой среди них – ямбов (преимущественно пяти- и четырехстопных). Рифмовка – предельно нескованная: нехарактерны смежные рифмы, зато перекрестные и опоясные – могут свободно чередоваться в пределах одного стихотворения.
Никаких ярких или оригинальных архитектонических конструкций у Цыбулевского нет. Этого и следовало ожидать, учитывая его привязанности к неформальным традициям. Жесткие формы ему чужды и несвойственны: лишь однажды его стихи – сознательно или, может быть, бессознательно (сознательно плюс бес, как сказал бы Цыбулевский) – приобрели очертания сонета [140] . Основной архитектонический компонент – катрен, традиционная четырехстрочная строфа; изредка встречаются пятистрочные или шестистрочные строфы.
140
Стихотворения «Конечно нет духана углового…» и «Единственное чтение – Дюма!..».
Интересна разбивка 108 приведенных во «Владельце Шарманки» стихов по их длине [141] :
Бросается в глаза приоритет кратких стихов: 4/5 от их общего числа не превышают по длине четырех строф, более 2/3 не превышают трех строф, а собственно краткостишием (то есть стихом, формально умещающимся в 5–6 строках, не более) является почти каждый десятый стих! Основная же масса стихов – более их половины – это двух- и трехстрофные произведения. На графике проявились еще две интересные особенности – неожиданная типичность семистрофных стихов (после резкого спада на шести строфах) и резкая оторванность наиболее протяженных стихов (в 14 и 16–17 строф) от их основной группы. У этих стихов много общего, все они – «Вариант вступления», «Отрывок из поэмы „Моленье о лужайке”», «Золотая пыль» и «Мзи» – напоминают куски поэм, скорее всего – вступления (об этом же свидетельствует и название первого из них). По всей видимости, эти поэмы так и не родились, ограничив свое бытие упомянутыми зачинами. Некоторый свет на природу этого явления, на причины зачатий и смертей поэм могут пролить эти фрагменты из «Золотой пыли».
141
Взяв за основу (в качестве строфы) четырехстрочный модуль, я произвел подсчеты по всем правилам статистического округления (промежуточные случаи засчитывались как «половинки» и потом суммировались: например, стих в 10 строчек «делился» между двух- и четырехстрофными стихами и т. д.).
«Не даются в руки Блеск и Гул» – это можно понять только как эпическую неудачу лирика!
В целом же, повторяю, несмотря на груз доподлинности, а может статься, что и благодаря этой ноше, у Цыбулевского явственна тенденция к краткости, к лаконизму, лишь в короткий промежуток времени можно удержать всю сферу жизни в ее подлинности (или доподлинности, если угодно). Все атрибуты поэзии, все требования к поэтической речи, будучи справедливыми и для кратких поэтических форм, достигают в них, как правило, своего наивысшего накала: такт и вкус, отсутствие всяческих излишеств, повышенные требования к целостности стиха и его ассоциативным качествам – все это фокусируется в кратких формах. И следующее стихотворение Цыбулевского, одно из лучших у него, – тому подтверждение:
Но я не вижу, чье это лицок зачитанному мной склонится тому…Мой кабинет, как мамино кольцо,достанется кому-нибудь другому (с. 101).Поэтика доподлинности: взгляд извне и путь к достоверности
У «Этюдов о Владельце Шарманки» два пафоса, две расходящиеся цели – концептуально изложить (по возможности доподлинно) поэтику доподлинности как эстетический феномен и в то же время охарактеризовать (по возможности объективно) творчество русского поэта Александра Цыбулевского. Вряд ли я ошибусь, утверждая, что в обоих случаях не смог избежать личного отношения и субъективных оценок, особенно по отношению к поэту – мной любимому.
Поэтому – не из эквилибристических соображений, а из честных чаяний баланса – я постараюсь выправить по крайней мере один из обозначившихся кренов и взгляну на поэтику доподлинности несколько шире, чем я это делал до сих пор. Взгляну на нее извне, а не изнутри, как доселе.
В самом деле, многие присущие поэтике доподлинности черты – при ином их концептуальном прочтении – вполне допускают и иное к себе отношение, равно как и творчество Цыбулевского может быть воспринято и оценено иначе. Уже сам факт наличия отмеченных мной особенностей этой поэтики автоматически обозначает и отсутствие в ней некоторых других признаков, быть может, прямо противоположных имеющимся, но дорогих читательскому сердцу, отличному от моего.
Цыбулевскому, например, не без известных оснований, можно приписать ритмическое безволие стиха, стремление объективироваться, отстраниться от проникновения в глубь вещей, скольжение по их поверхности; его можно упрекнуть в некоторой расслабленности, мягкотелости стихов, в туристичности, в оглушении внешним миром, в заземленности, в чрезмерной залитературенности, в отсутствии религиозности, в суетности и т. п. В его корнелюбии можно углядеть тавтологические засоры, в топонимичности – назойливость и неуважение к читателю. Прозу же его – можно упрекнуть в поэтической лени, в отсутствии какой бы то ни было дисциплины, в примитивной рефлексивности; вполне возможно, что сыщется читатель, который дисквалифицирует ее как прозу, отнеся ее к уровню бытописующего потока сознания. В то же время его прозу можно обвинить в упоении поэтичностью, а поэзию – в чрезмерной прозаичности и т. д. и т. п.
Цель моей работы – в перевернутом виде – была двоякой: или заблаговременно опровергнуть некоторые из этих обвинений (например, в туристичности, в бормочущей болтливости, которая на самом деле есть не болтливость, а целеустремленный – в створе души автора – поток ассоциаций), или же объяснить, показать силу этих слабостей, их органичность, насущность и неизбежность в системе его поэтики. И мне остается только надеяться, что я – хотя бы частично – эту задачу выполнил.
При всем этом рассмотрение поэтики доподлинности как таковой (то есть в ее самодостаточности), быть может, несколько искусственно, поскольку вся реалистическая литература и так исходит из фактов духовной и материальной жизни как из своей первоосновы. Элементы такой поэтики – в том или ином виде – присутствуют у всех без исключения писателей и поэтов, следующих реалистическим традициям.