Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
Шрифт:
так писал Анастасии Цветаевой Максим Горький [110] . Писатель, но не поэт, он судил о поэзии всегда искренне, но, увы, не всегда проникновенно. Поэт Александр Цыбулевский не только понимал, как видим, это цветаевское состояние опьяненности словом, но и унаследовал его – на законных правах «блаженного наследства»: помните? –
Сентябрь. Сентябрьские утехи.Так сгинь и пропади в толпе.Как описать базар – орехис проломом рваным в скорлупе?От перца в воздухе багрово.Отключено,110
Цит. по: ВШ, 41.
Но вернемся к началу и пафосу этой главки – к непосредственной реабилитации слуха как поэтического начала у Цыбулевского. Как и Цветаева, Цыбулевский – корнелюб. О Цветаевой он пишет (РППВП, 34–35):
…Цветаева вслушивается: «И сокрылось. Сном сокрылось! Как бы не сокрыла даль…» – о том же стаде… она – вся слух… У Цветаевой образуется мощная фонетическая тяга слова.
Звери вскачь, охотник следом, крупный пот кропит песок.
Трижды обходил в обход их и обскакивал в обскок.
В «Раненом барсе» Цветаева применила особый конструктивный принцип, усиливающий сказанное повторением.
Голоден. Качает усталь.
Кости поскрипом скрипят.
Когтевидные цриапи [111]
Ногу до крови когтят.
Поскрипом – скрипят; когтевидные – когтят.
В этой строфе оба повторяющихся корня – «скрип» и «когт» – аукаются с соседним корнем «кост», что еще более усиливает звуковые эффекты стиха.
Или же: «Холм с холмом, тьма с тьмою смесятся, с горной мглой – долины мгла», «… уж скоро в долах волк с волком заговорит». (Сравните у Лермонтова и от него у Мандельштама: «Звезда с звездой – могучий стык».)
111
Металлические «кошки», надеваемые в Грузии на обувь при прохождении по крутым и скользким склонам.
Или:
…У Цветаевой явственна тенденция повторения – точно зеркало ставится перед словом; слово обнаруживает свойство, обратное текучести, – цепкость. // Цветаевский метод не гарантирует желанной точности: ее корнелюбие не может не потянуть от текста, не увести в сторону. Картина рождается как бы из недр самого слова – словно бы заложена в его корне…
У самого Цыбулевского эти корневые гнезда, эти, по прекрасному хлебниковскому выражению, «друзы звучных камней» – явлены ничуть не реже или глуше. Вот лишь немногие примеры. Стихи:
…Дождись, пока звезда на камнеЗабрезжит каменным лучом (с. 5). …Эта помесь Европы с Кавказом:ресторан ли, духан – не понять.Этот трепет под трепетным газомне разъять, не объять, не обнять (с. 6). …Ах, передай, но нет, не передашьтот лес в лесу – и позже как заране.В дожди истек забытый на полянечернилами чернильный карандаш. Ах, боже мой, и все-таки я жилнеизреченно и огня боялся.И рифмовал счастливый звук: кизили палочки кизиловой касался.И пережил завидную пору –не шелест ли услышав горний?Безумные за мной носились корни,протягивая бедную кору.Пришел точильщик в этот дождь несметный,тот, чьи круги, ты помнишь, не круглы… В лесу туман, плывут виденьяпод шелест листьев вековой,то узник или часовой –ему тепло в тепле забвенья…И скрипнул лес, как скрипнула кровать.Кровать пружинная лесного бога… (с. 14)Эти десять с лишним примеров корнесловия извлечены мной из первого – по порядку – десятка стихов в книжке Цыбулевского. Многие десятки их насчитывает и прозаическая часть. Таким образом, мы имеем дело не со случайным, а с характерным, даже характернейшим приемом.
В этой связи приведу еще одно мандельштамовское наблюдение:
Здесь разворачивается как бы фехтовальная таблица спряжений, и мы буквально слышим, как глаголы временят [112] .
Цыбулевский же, наоборот, держа в напряжении все грамматические парадигмы, менее всего касается глагольных форм (вспомните его отношение ко времени). У него глаголы, собственно, почти не временят, зато усиленно падежат существительные. Его корнелюбие сосредоточено на клавиатурах склонений, родов и чисел, а также смежных частей речи:
112
Мандельштам О. Разговор о Данте. М., 1967. С. 13. Ср. у самого Мандельштама в стихотворении «Средь народного шума и спеха»: «Я узнал, он узнал, ты узнала…» Вообще корнелюбие свойственно Мандельштаму (см. «Грифельную оду» и многие другие стихи), особенно позднему, но он любит, чтобы однокоренные слова не стояли рядом, не кричали друг другу в ухо, а аукались в гулком просторе, были бы разъединены строкой, строфой, а то и не одной.
…Он застал последний день цветенья. Отцвело, отцвели… (с. 116);…В саду она плывет. Безразлично – съедена, не съедена, съедобна ли… (с. 117); Холмы, полные холмами (с. 122).
Или:
Где ты был, куда ходил – меня спрашивали. В тишину, в тишине, тишиною… (с. 198).
Или:
Так можно дойти до того, что умывальник – умывался (с. 224).
Или:
Мы думаем, дерево – деревянное (придумали эпитет – деревянный). А там буйствуют страсти (с. 249).
Или:
Чайхана, чайхане, чайханою (с. 278); Необычно произносить: пустыня, пустынная – применительно к самой пустыне – словно и не тавтология (с. 239).
И т. п.
Здесь налицо не столько собственно фонетическая тяга, сколько грамматическая, переходящая в фонетическую. В то же время корнелюбцем Цыбулевского делает не столько опьяненность словом как именем (в терминологии Хлебникова), сколько словом как звуком, ведь корни – заведомо созвучны, аллитеративны, образуют звучную друзу камней!
И недаром темой, целью, лейтмотивом и рефреном прозы «Шарк-шарк» является тоска по блаженному, бессмысленному слову, по эолийскому чудесному строю, по самому слову: «„Самовитое” слово. Где ты?!!..»
Эта властительная фонетика мешает Цыбулевскому отцепиться, оторваться от намагниченных согласных, и он предается, так сказать, псевдокорнелюбию, поигрывая гласными, словно культурист мышцами (ниже выделено мной. – П.Н.):
А за окнами тьма, тьма тмутараканья, и вдруг в нее впилось две молнии (с. 207); Чем призрачней гора и чем она прозрачней… (с. 230).