Александр Поляков Великаны сумрака
Шрифт:
Успокоился он только тогда, когда Соня, не отрываясь от работы, бросила: «Бабник!» — о Клячко, успевшем по выходе на свободу завести сразу две любовные интрижки. Было ясно: эта барышня не из тех, кто разменивается на всяческие амуры. И Рогачев здесь ни при чем. Но все же полушутливо спросил:
— А знаете ли, Соня, ваш Флеровский утверждает: цель человечества — плодить жизнь на земле.
— Нет-нет, это ошибочно! — вспыхнула она, сбросив бабий платок.
— Отчего же?
— А как же счастье? — посмотрела Перовская исподлобья. — Наибольшего счастья люди могут
— Опять Флеровский?
— Нет. Это. Это я. — Кровь бросилась к ее еще по-детски пухлым щекам. — Наступит время, и каждый человек будет сознавать, что его счастье неразрывно связано со счастьем всего общества. Понимаете. Высшее же счастье человека — в свободной умственной и нравственной деятельности.
«Вот тебе и Захар!» — хмыкнул Тихомиров.
А может, ему, сыну военврача, пехотного трудяги, просто льстило внимание столбовой дворянки, чей род восходил к легендарному графу Разумовскому? Как льстило знакомство с Кропоткиным, князем Рюриковой крови, аристократом до последней запонки, бывшем пажом, чью манеру снисходительно улыбаться и грассировать в самых острых спорах он старательно перенимал.
Но и это обдумать Левушка не успел.
Потому что жандармский майор Ремер уже получил предписание для проведения обыска в выслеженном филерами центре крамолы и злокозненной агитации, а именно — на квартире Синегуба.
В мглистую полночь 12 ноября 1873 года к дому № 33 по Смоленской слободе скрытно подъехали экипажи. Сергей и Левушка не сразу услышали лошадиное фырканье, приглушенные голоса. За перегородкой спала Лариса Чемоданова, жена хозяина квартиры. А они сидели за столом, говорили о сборах в деревню: с каким ремеслом сподручнее пойти — печниками, сукновалами, бондарями или углежогами? Потом Синегуб прочитал новые стихи. И Тихомиров, решившись, прочитал свои:
Ты помнишь дом за Невскою заставой?
Там жили бедность, дружба и любовь;
Друзьям нужда казалася забавой,
И вместо дров их часто грела кровь.
— Стихи? Мне? — растрогался Сергей, зябко поводя плечами, укрытыми битым молью поддергузиком. — Как-то грустно. Словно прощаешься. Грела кровь? Кровь, кровь. — повторил задумчиво.
Затуманенным взглядом скользнул по окнам и вдруг больно вцепился в Левушкину руку: мутные фигуры перебегали от ворот к крыльцу; тускло блеснули форменные пуговицы: они, гости из «лазоревого ведомства» — жандармы! Проснулась испуганная Лариса, прижалась к мужу.
Ворвались. Загремели, затопали. Запах табака, бриолина, ваксы.
Обыск продолжался почти три часа. Обшарили все углы, перетрогали каждую вещь — ничего.
Стало быть, не зря полдня они сжигали крамольные стихи, дневники, записки — все, что могло навредить во время визита непрошеных гостей с револьверами и шашками. Как чувствовали! Самые ценные книги и брошюры Перовская увезла на извозчике. Близорукая Лариса, вплотную поднося листок к темным от расширенных зрачков глазам, оценивала каждую
Майор Ремер разочарованно вздохнул, потер набрякшие веки. Что ж, надо уходить: не пойман не вор. Он тяжело шагнул к двери, и тут взгляд его упал на лубочный ящик в неприметном углу комнаты. Дал знак унтеру.
— Зряшный мусор, ваше благородие, — развел руками Синегуб; стриженный под горшок, с едва пробивающейся бородкой: ни дать, ни взять рабочий, намедни прибывший из деревни. (Разве скажешь, что это помещик Екатеринославс- кой губернии?) Он был спокоен.
Посыпались мятые бумажки — такими в съестных лавках завертывают селедку с колбасой или соленые огурцы с вареной картошкой: вполне фабричный обед! И вдруг...
Яркие строчки (красные чернила!) ударили по глазам Сергея. «Да это же черновики двух моих стихотворений! Почему? Как? Значит, жена, не разглядев, бросила их туда же. Все пропало!»
Майор Ремер понимал в поэзии толк. Он и сам баловался. На день ангела начальника штаба Отдельного корпуса жандармов Мезенцева сочинил ему такой виватный акростих, что генерал-адъютант прослезился. Ремер ждал: к Рождеству дадут подполковника.
Жандарм, не спеша, почти бережно расправил листок и прочел вслух, с немецкой отчетливостью произнося каждое слово:
Мы под звуки вольных песен Уничтожим подлецов.
Палача царя повесим,
С ним дворянство и купцов!
— Как страшно! Но вы совсем забыли про нас, бедных жандармов? — натянуто улыбнулся. — Что с нами-то будет? Впрочем. Сияла ночь. Луной был полон сад. Это мне ближе. А знаете, композитор Чайковский считает Фета явлением совершенно исключительным. Благоуханная поэзия! Но тут.
Ремер поиграл темляком шашки, брезгливо поморщился:
— Соки народа. Стало быть, довольно. Ха-ха. Им по- вшиному сосать. Гадость. Это бездарно, господа! Бьюсь об заклад: рабочие вы не настоящие.
Втолкнули в «черную карету», повезли. Два жандарма впереди, хмурыми лицами к арестованным; двое — по бокам: прижали тесно, ни вздохнуть, ни выдохнуть.
А дальше — допрос в разных комнатах. Прокурор заявил Левушке почти торжественно:
— Вы обвиняетесь в принадлежности к тайному сообществу, имеющему цель ниспровергнуть существующую форму правления. Обвиняетесь в преступном заговоре против священной особы Его Императорского Величества.
Потом его вели темными узкими проходами, дошли, наконец, до низкого свода, откуда шагнули в сырую душную каморку. Вокруг тотчас бесшумно забегали в войлочных ботинках унтер-офицеры крепостной стражи. Тихомирову велели раздеться догола. Бросили на лавку арестантское платье: фланелевый халат грязно-зеленого цвета, длинные плотной вязки шерстяные чулки, желтые туфли, да такие огромные, что совсем не держались на ногах.
Снова пошли по коридорам. Ввели в одиночную камеру. В окне Левушка успел поймать силуэт трубы монетного двора. Та-а-ак.. .Значит, его камера в юго-западном углу крепости, в выходящем на Неву бастионе.