AMOR
Шрифт:
Она вбегает в тамбур, куда только что вышел — стоит Мориц.
— Холодно, непременно возьмите шарф!
— И не поду–маю! (грубым голосом, в нем клёкот индейского петуха). — Мориц намыливает уши и шею.
Все ухнуло. Жизнь стала узенькая — как перешеечек песочных часов.
— Мориц, — сказала Ника, бессильная перед этой стеной непонимания, — я вас прошу это сделать! Вам невозможно с вашим горлом, больным, без шарфа!
— Н–ну… Вы — знаете… (в жесте, с каким он обертывается, брызнув водой с голых до локтя рук, было крайнее нетерпение к неуместности её слов).
Но, ещё витая
— На такой ветер, у вас без шарфа — открыто горло! Вы сляжете… (громко, точно глухому). Для tbc — самое дурное время! Мокрый, ледяной ветер…
— Н–ну… ззнаете… — и, так как она продолжала, — предостерегающе, за нее стесняясь: — Я вас прошу.Мне это, наконец, надоело!..
Они говорили дуэтом, и он, через свои слова, слышал её почти слезное — и это было ему глубоко отвратительно — "Но вы же мне обещали…". Он шире расставил ноги, стал к ней спиной, наклонил под струю умывальника шею. Она ничего не видела от слез и шла не в дом, а, толкнувшись об дверь, только чтобы скорее уйти — к себе, огибая барак. На ветке сидела, на самом верху, глупая птица. Как глупо, что трудно дышать!
Ясно, все ясно — ну, и решено, и кончено…Есть же предел! Такне говорят с человеком, которого уважают… говорит она себе в огненное нутро страдания, если опятьразмякнешь… Ради всегопрошлого своего! Ради тех, что — любили — чтили. Ради всех поэтов и всех женщин, кого-то любивших… Твердо? Ну, по рукам!
Стук в дверь. Матвей: всех в контору!
— Скажи, сейчас иду.
Тропинкой, сырой. У конторы — шум страшный. Все кричат. Кто звал? Она не может добиться. Её окликает Толстяк.
— Почему вы здесь? — говорит он. — И вас звали?
— "Почему", "почему"! — кричит он. — Я им теперь наработаю! — а потом сокращать! Я до ареста в Семипалатинске… (по негодованию пресекает было начавшуюся похвальбу).
— "Сокращение", хорошо! Но почему меня? — кричит он. раз! — и он, не замечая того, как многие счетные работники, привычно делает — в воздухе — движение положить что-то на счеты, только костяшка не щелкает, вхолостую. — Морица нет. — Два! (вторая костяшка, воздушная). — Без начальника — его штат сокращают! Черт знает, что делается… Угоняют! И вас, и меня! Идёмте в бюро, — говорит он обычным голосом, — народу тут… Не добьёшься толку!
Она молча поворачивает за ним. Чудный солнечный день.
— Мы оба с вами ужевычеркнуты. Приказ! Вы с Морицем дружите, — говорит он ей тише, — может быть, как-нибудь он вас — меня заодно… оставит! Поняли? Вот сволочи… — вновь петушится Толстяк.
— Когда придет Мориц?
Нику трясет дрожь.
Они сиротливо садятся за свои столы. Почему-то ни Худого нет, ни Виктора. И в конторе их не видать.
Так как Ника вышла зачем-то в тамбур, ей вслед:
— Дура! Интеллигентка! Не поняла, что я ей… а ну её к шуту! Да меня и без нее Мориц не пустит! Куда ему без меня?
На часах десять. На часах одиннадцать. На часах двенадцать. На часах — час. Два, три… Нике за эти часы, — годы. Много раз она душевно расставалась
— Не дура, а формальная идиотка! — говорит себе Толстяк, проходя. Но какое-то неудовлетворение ощущается в этих словах, что-то не то сказал, не так говорят! С детства было так с ним — подражая старшим, упускал что-то немножечко! И оно мучало его — как когда вспоминаешь, не ухватить за хвост! В другое время он бы плюнул на это, сейчас — не мог. Вынужденное безделье совало его в эту тоску, её умножая.
— Не дураки, а формальные идиоты! — сказал он тоже вслух, во множественном числе, проходя мимо Ники — в какой-то неясной, слабой надежде.
— Ктоформенные идиоты? — спросила Ника рассеянно, отрываясь от нормативника.
— Во, во! Форменные, я вам говорю, — возликовал Толстяк, как ребенок, и в этом маленьком, но невероятном, нежданном спасительном чуде, что она, не слышаего ошибки, произнесла слово — как его все говорят, — он всем своим ленивым существом, больше всего ненавидевшим перемены, понял, что всехорошо будет! Уладится! Раз такоеслучилось, в первый раз за всю жизнь — что его мучения — прекратились.
— На то она и интеллигентка… — сказал себе, и вновь проходя мимо Ники: — Не переживайте! И — бросьте работу. Мориц — уладит,я вам говорю!
Она кивает ему, но работает и работает. Может быть, это — последняя ласка Морицу…
Заплывают глаза. Капает на цифры. Цифры — Морицевы! Она бережно вытирает бумагу. Её жизнь обрезана как ножом. Четыре часа, пять часов, шесть часов. Солнце заходит. Когда стемнело — она так измучена, что не может понять, чтоона скажет Морицу?
…То простое, чего ждём, чего не можем дождаться, — невероятно в момент появления. Отняв нацело силы, оно взамен подает себя почти как фантасмагорию.
Мориц входит, как всегда, бодро, широко распахув дверь. (Знает или не знает? …Он проходит туда, где сидят Толстяк и Виктор, с порога сообщая последние новости.)
Ника затаила дыхание. Его перебивают, рассказывают.
— Да, — говорит он, — я слышал. Думаю, что уладится. Сокращение идёт по линии… А, Матвей, холодной водички! Пить хочется! Вообразите, ужепыль кое–где! Совсем сухо. Насчет бюро я имею кое–какие виды. Попытаемся отстоять…
Ника сидит, ослабев от горя и счастья — сразу. Как будто много выпила вина! Все, что ещё живое в ней, сжалось в ком восхищенья перед человеком. А она-то думала, допускала — что он так легко отдает "своих людей"! "Своих"! Она — егочеловек?..
Входит прораб. Он за Морицем. Что-то случилось. Мориц проходит по комнате быстро, однако бросив в её сторону зоркий, мгновенно что-то учетший, взгляд.
Восемь часов, девять часов, все-таки — десять. Он входит, усталый. Лицо в резких тенях.