AMOR
Шрифт:
Сперва было будто бы без охоты начавший (что-то мелькнуло в лице от обиженного ребенка, хотевшего что-то другое сейчас), он разгорается, оживает в стихии звука и слова. Громадный голос теплеет, становится мелодичным. Правой рукой помогая себе, он точно подает ею, поддерживает, сопровождает строку, и в чертах Зевсовых радость — одарить ею.
Нет, не только Зевс! Он и Пан ещё. В непролазной гуще русых кудрей, их смиряя, тонкий стержень полыни, а глаза — светлее человеческих глаз — разве это не глаза Пана? Но и не Пана стихи это — больше! Выше!
И видел я, как бездна океана Извергла в мир голодных спрутов рать: ВскипелаНеотрывно смотрит на Макса впервые в мастерской Художника, в Дом Поэта вступившая Маруся. Там, в Москве, стихи ей хоть нравились, в годы студенческие ходила их слушать, но не знала, что такая мощь в Поэте сокрыта. И дом такой она видит впервые. Да и н е т дома такого. Это чуют и знают все.
…В раскатах гневных Из бури извергал Господь: "Кто ты, Чтоб весить мир весами суеты И смысл хулить моих предначертаний? Весь прах, вся плоть, посеянные мной, Не станут ли чистейшим из сияний, Когда любовь растопит мир земной, Сих косных сил алкание и злоба — Лишь первый шаг к пожарищам любви. Я сам сошел к тебе, как в недра гроба, Я сам огнем томлюсь в твоей крови. Как я — тебя, так ты взыскуешь землю. Сгорая — жги. Замкнутый в гроб — живи. Таким мой мир приемлешь ли? — "Приемлю…"Утеряв пространство и время, Мария вдруг становится на колени перед Поэтом и кладёт истовый земной поклон. В разноголосом отклике на поступок, в восклицаниях, смехе смутившегося хозяина, подымающего её с колен, старающегося обратить это в шутку, в глаза взволнованной женщины, сестры милосердия по занятию, зорко падает взгляд Поэта, взгляд волшебника, острый и изучающий (изучивший).
Ника смотрит на Марию — сочувственно — ведь и она могла бы так поступить! Бессомненное мужествоженщины, все и всех забывшей ради сейчас.Это мужество восхищает Нику. С этого часа она знает себя другом Маруси, на долгие и долгие годы. Но кто знает сегоднябудущее? Будущего не знает никто…
Остроумием, в коем Макс — мастер, инцидент превращен в шутку, но остро и радостно — ибо она — не ему поклонилась! — его взгляд задлился на ней. Меньше пятилетия спустя, в роли сестры милосердия, у постели его заболевшей матери (гремящей по дому в час гнева, умеющей смеяться — этим, не сдающимся старости, смехом…), в роли его друга, няни, жены, — после смерти, цербером для окружающих, пьющих его силы, будет жить она возле него, медленно отходящего на покой в стенах все той же самой мастерской, посреди своих киммерийских степей, полынных, окруженных горами, любимыми, вулканическими, с которых написано им столько стихов, картин… Но будушего не знает никто! Может, только волшебники? Но волшебники, как Пророки — заговорят в свой час!
ГЛАВА 3
ЕВГЕНИЙ
(ПЕРВАЯ
Ника смотрит сейчас во все глаза на незнакомого человека, во всю душу, во всю себя.
Чахоточного вида, худой, черноволосый, черты резкие, словно один профиль, — на кого-то ужасно похож. На Мефистофеля? Нет. Ещё на кого-то, сейчас она вспомнит!
…На Никколо Паганини!
Поэт, переводчик. Имя — Евгений.
Нет, и ещё! Он похож на Глеба, умершего! (Светловолосого, синеглазого. Но — взгляд, острота взгляда и черт…)
Когда они приехали, ужебыли люди у Макса, и за многолюдством не сразу его увидела Цика — но на нем была темнозеленая куртка — как раз того цвета, которого было в этот день надетое ею летнее платье; от общего цвета одежды она перевела взгляд на лицо — и что-то родное вспыхнуло ей в этой наружности: этот человек, надменный, язвительный, гордец в каждом жесте, в каждой повадке, — скучал. Это было так ясно, что ей сделалось за него неловко: скучать — здесь!
Узкие, темные глаза его были, казалось, ещё сужены, он томился. Ему не были нужны эти стихи, эти люди? Стихи, может быть, былинужны — ответила себе Ника — но люди, наверное, ему не нужны!
Волнистые волосы, длинные, длиннее чем надо, почти достигшие плеч, тоже напоминали дни встречи с Глебом — тому назад семь лет, когда он носил светлые свои волосы отрезанными у шеи, как на портретах Листа, Вагнера, Но Глеб был — добрее, сказала себе Ника, веселее, он загорался от человеческого образа, хоть и мог быть надменен и холоден. Этотже… Дальше мысль не шла. Дальше шло чувство — свободы… Он сидел в кресле, волосы его были отброшены назад со лба, как Глебовы, он долго сидел нога на ногу, скрестив на груди Глебовым жестом руки, на них были необычайно длинные ногти, это больно укололо Нику, сбавив её интерес: он был манерен?.. Но в нарочитой позе сноба этот человек был чем-то родной! (а в Глебе не было нарочитости).
Когда она, уйдя, наконец, от всех — от Анны, от Андрея, от Мэри, от эфенди, даже от стихов Максиных, от возможности быть познакомленной с Евгением; собравшись, как из ртутных разбежавшихся серебринок собирается ртутная капля, — в себя, подходила к маленькому деревенскому татарскому кладбищу, где она была два года назад в день похорон сына (на другой день заболел Сережа, и она бросилась к докторам в город), то совершенно неожиданно, потому что она вышла из Максиного дома с тяжелым сердцем от нахлынувших смертных воспоминаний, ей от этого кладбища навстречу хлынула такая волна тепла, что она остановилась в испуге. Что это было?.. Ответа не было. Ликующая, с ног валящая радость. В один миг её горе, все тяжести, все сомнения, как поступить, где жить, — вся намученность последних месяцев — все было смыто.
— Алешенька, ты?— прошептала она и захлебнулась слезами, побежала вперёд, между мшистых старых, с татарскими письменами могил.
А навстречу ей — верхушка Сюрю–Кайя, под которой был кладбищенский склон, и как раз против того места, где была ссохшаяся от жары, почти запавшая в землю, могилка сына, поднимались розовые лучи. Ника, разтолько тут быв, сейчас металась вправо и влево, не зная точно, где же она. От вершины горы оторвались и окрасились в нестерпимый для зренья цвет алого золота, из одного центра вышедшие, расходящиеся лучи, перистые, невесть откуда вышедшие, взявшиеся облака… Они шли как бы от восходящего солнца (а было время предвечернее, мог скоро начаться закат). Распахнуто обняли они небо широким, заполыхавшим под горой розово–золотым костром. Шатром, вернее. И он состоял из полос самых, по географическому учебнику, высоких, перистых, нежнейших из облаков…