Анкета
Шрифт:
Злой тощий мужчина, держась рукой за дверь в готовности захлопнуть ее, медлил — видимо, поневоле заинтересовавшись. Он выслушал меня и сказал:
— А со мной только так и поступают. Я свои проблемы сам решаю. В том числе с Валерой твоим. Он тебе может рассказать. Только учти, все на законных основаниях.
— Что именно?
— Он расскажет, если еще не загнулся.
И мужчина назвал мне новый адрес Валеры.
Адрес звучал странно: улица Бахметьевская, дом такой-то, во дворе.
Как понимать — во дворе?
Объяснений спрашивать не у кого: дверь захлопнулась.
Что ж, время имелось, — и я поехал на Бахметьевскую, благо, на том же десятом трамвае до Крытого рынка, а там пешком — рукой подать.
Войдя в указанный двор,
— Кого ищем? — неласково спросила старуха, выбивавшая половик на деревянной веранде второго этажа, блестевшей в свете утреннего солнца остатками стекол в решетчатых рамах.
— Мне Валерия Скобьева.
— Таких нет.
— Мне сказали, он тут во дворе живет. Я не понял, как — во дворе?
— Валерка, что ли, безногий? Вон он, в сарае, если не по улицам шкандыбает. А если дома, то пьяный спит.
Она указала на деревянный сарай, такой же, как и прочие соседние сараи — покосившиеся, ветхие, щелястые.
Дверь была приоткрыта. Я вошел. Глаза попривыкли к сумраку — и я увидел в углу кучу тряпья. Подошел, приподнял нечто вроде рогожи — и увидел спящего, свернувшегося в калачик, человека, ужасающе какого-то короткого — и я сразу не мог понять причины этого впечатления, хоть и помнил слова старухи. Что слова! — мне самому надо было убедиться, что человек этот — Валера Скобьев и что он — без ног.
Но, вглядевшись, я увидел, что у него только одна нога лишена своей половины, а вторая просто зарыта в тряпье, но, кажется, цела.
Валера во сне начал бессознательно шарить рукой, отыскивая рогожу. Проснулся. Резко сел, уставился на меня.
— Чего? Кто? Зачем?
— Здравствуй, Валера…
— Антон? Каялов? Антоша?
И заплакал.
И вот его история, которую он рассказал сбивчиво, нервно и перескакивая с одного на другое, а я изложу коротко и сухо — и по порядку.
Закончив школу отлично, хоть и без блеска — как-то скромно-отлично, он удивил всех, он пошел работать сразу же на завод слесарем-сборщиком, на тот завод, где работал его отец. Потом армия, а после армии он серьезно и основательно завел семью. Жизнь испытывала его на прочность. Ни начальство, ни товарищи не любили его — за трезвость, трудолюбие, за то, что он, находясь в условиях социалистического производства, понимал эти условия слишком буквально и очень досаждал словами правды на всяческих собраниях, а потом и заходя в кабинеты, став цеховым профоргом — и при этом относясь к своей традиционно юмористической должности с таким вниканием в нее, что все только руками разводили. Профсоюзными делами ведь, то есть распределением льготных путевок и новогодних подарков детям, занимался на всяком предприятии освобожденный от других трудов профком, от профоргов же требовалось только собирать взносы и оформлять агитационные стенды «Позор прогульщикам!» и «Мы равняемся на них!» Но Валера профсоюз понимал как средство защиты интересов рабочих на вверенном ему участке — и сильно этим раздражал руководство. В качестве самой доходчивой урезонивающей меры ему задерживали очередь на квартиру, хотя он и в Коммунистическую Партию Советского Союза вступил по рабочей сетке, как тогда выражались, позволяющей содержать в партии необходимое пролетарское большинство; его заявление рассмотрели охотно: надо ведь было кого-то принимать, — и зазывали пролетариев, и уговаривали, но все отказывались, ибо на излете социализма перестали уже стесняться чего бы то ни было и откровенно, по-рабочему, с матерной прямотой высказывали свое отношение к партийным и государственным органам и мероприятиям — да еще взносы партийные плати, которые чуть ли не больше подоходного налога! Нет уж, пошли вы все туда-то и туда-то!.. А тут человек сам в руки лезет!.. Но они к членству в партии отнесся слишком серьезно и сознательно и слова «я — коммунист» произносил так, что другим неловко становилось. То есть он вступил в партию не ради квартиры или повышения в должности, а принципиально, и это позволяло администрации не церемониться с ним,
И вот он жил с матерью, с женой и двумя детьми в двухкомнатной квартирешке, честно трудился, был активный общественник — и с горечью видел, как те же, например, квартиры, получают люди, года на заводе не проработавшие, а некоторые и не работавшие там совсем.
Десять лет так было. Хлопоча за других, Валера ни разу не коснулся личного квартирного вопроса. Начальство даже уважать его втайне стало, парторг однажды даже заикнулся: а не дать ли наконец новое жилье передовику производства, профсоюзному деятелю и коммунисту? Но директор тонко заметил, что, дав квартиру, этим они создадут прецедент: уступи одному суетному правдолюбцу, так и другие в суетное правдолюбие ударятся, неправильно истолковав поступок дирекции, будет тогда от слов критики не продохнуть, люди и без того охамели вконец в своем рвачестве.
Жена Валеры была женщина обычная. Она устала. От усталости ли, от каких других ли причин — или просто без причины, а по ветреной самостийной прихоти души — она влюбилась в главного инженера.
И тот полюбил ее. Но уйти из семьи не мог.
Встречаться им было трудно, поэтому он попросил ее развестись — и как только она развелась, тут же получила квартиру и уехала от Валеры, а он остался с матерью.
Через год роман бывшей жены с главным инженером кончился и она стала говорить Валере, чтобы он пришел в семью, стал бы жить с ней и все простил. Но он не мог. Он отдавал бывшей жене и детям три четверги зарплаты, он навещал детей, но простить и жить с бывшей женой — не мог.
А время шло — и всем известно, что сталось с производительными силами и производственными отношениями. Валера, несмотря на свою квалификацию, оказался фактически без работы, находясь при этом на рабочем месте. Завод, бывший ранее оборонным, в результате конверсии вместо электронных приборов для космических стратегических вооружений стал производить охранную сигнализацию для автомобилей, гаражей, офисов и квартир. Валере это претило. Он ушел на другой завод, грубый, кирпичный, где занялся работой простой и ясной — грузил кирпичи. Но и там произошел спад производства. Он подумывал о другой работе, и тут по небрежности такелажников ему покалечило ногу, пришлось отрезать выше колена. Валера не хотел быть инвалидом и надеялся на протез. Однако, ему сказали, что отечественных протезов нет и они плохие, а хорошие — например, западногерманского производства — стоят десять тысяч немецких марок. Впервые в жизни Валера заплакал от бессилия.
Он получил инвалидную пенсию — и стали они с мамой на свои две пенсии кое-как жить. Семье Валера помогать уже не мог, да и не было нужды, бывшая жена давно уж вышла замуж — за приличного, надо сказать, человека, дети привыкли уже к нему, там все было хорошо — хоть одна боль из валериного сердца вон.
Но появились другие боли: Валера начисто разуверился в коммунизме, считая, что, как он выразился, «вещь он хорошая, коммунизм, но не для нас, падлов, выдумана, — не для людей то есть. Может, на Марсе где-нибудь…»
Он сделался циник и скептик и ждал, что энергия обиды и злости заставит его жить так же старательно и активно, как раньше. Но вместо этого все чаще испытывал скуку и грусть. И стал выпивать.
И тут является — фантастично — не кто-нибудь, а наш с ним общий одноклассник Кайретов, который когда-то много значил для меня и ничего не значил для Валеры, потому что он уже в школе жил глубокой внутренней жизнью, ни с кем, кроме меня, не водясь и не общаясь.
Валера, похоронив маму и оставшись один в двухкомнатной квартире, вдруг зажегся идеей обменять ее на однокомнатную, получив доплату — и купить себе, наконец, протез — и останется, возможно, на скромное, но постоянное жизнеобеспечение. Квартира ведь его была хорошей, возле сада Липки, с раздельными комнатами и высокими потолками, жилой площадью тридцать пять с половиной метров, кухня — восемь.