Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10
Шрифт:
— Не в отеле? — переспросил Владимир Львович.
— Не обращайте внимания! — Гесс отмахнулся от вопроса. — Мне нужно срочно связаться с Можайским! Я…
Гесс вскочил из-за столика, но дальше случилось нечто, что оледенило его и приковало к месту.
От входа в зал послышался вскрик.
Вадим Арнольдович повернул голову.
— Вы!
— Вы!
На Вадима Арнольдовича смотрел явно не ожидавший его увидеть Талобелов. Нижняя челюсть старика слегка отвалилась от верхней, за тонкими губами желтели нездоровые зубы.
А далее Талобелов круто повернулся и выбежал вон.
Вадим Арнольдович так и остался стоять подле
18.
Когда поезд, на котором уехали Можайский и Гесс, скрылся за поворотом путей, Любимов и Сушкин вышли с вокзала и сели в дожидавшуюся их коляску. Ни тот, повторим, ни другой даже не подозревали, что вовсе не «нашему князю» и его помощнику уже в ближайшее время предстояло ухнуть в пучину странных и даже пугающих приключений. Мы говорим «приключений», но речь должна идти о событиях, то есть о том, что сваливается на головы независимо от желания носителей этих самых голов.
Было довольно морозно, хотя в столицу пришла очередная волна оттепелей. Возможно, поручик и репортер ощущали что-то навроде озноба: проводы были сердечными, но тяжелыми, похмельными, как если бы и те, кого провожали, и те, кто провожал, перебрали с чувствами и теперь расплачивались за это собственным дурным самочувствием.
Оба — поручик и репортер — ежились в своих пальто, хлопали руками в перчатках, то и дело поправляли шарфы… и если Сушкину шарф еще вполне служил по назначению, то шарф Любимова — дорогой, неуставной — больше украшал своего владельца, нежели давал ему тепло.
— Брр… — встряхнулся, влезая в коляску, Сушкин. — Что за погода!
Поручик взглянул на темное небо, на лунную тень — Луна подсвечивала тучи, но сама из-за туч не показывалась, — на капли воды, осевшие на кожаном верхе коляски, и тоже передернул плечами:
— Я уже третий день простужен. Если так и дальше пойдет, слягу!
Сушкин бросил на поручика сочувственный взгляд и предложил:
— По грогу?
— Да где же его об эту пору сыскать? — вяло возразил поручик, но в его глазах появился интерес.
— Доверьтесь мне! — Сушкин хлопнул своего молодого друга по плечу. — Я знаю одно местечко… Трогай!
Возница тронул коляску и та покатила.
19.
Пробуждение было очень мучительным.
Поручик насилу разлепил опухшие веки и, застонав, поспешил снова закрыть глаза. Но уже в следующий миг он распахнул их: с испугом, почти отчаянно — ощущая, как всё его существо захлестнула ледяная волна.
Рядом заворочался репортер. Сушкин тоже стонал, но открывать глаза не торопился. Поручик, чувствуя, что волосы на его голове стоят дыбом, дернулся в его сторону, толкнул локтем и, не имея сил сидеть, повалился на спину.
— Сушкин, Сушкин… — забормотал он. Голос его срывался, хрипел, булькал. — Сушкин!
Репортер — по-прежнему со стоном — провел ладонью по глазам и приподнялся на локте. А в следующее мгновение его подбросило так, как будто под ним развернулась пружина:
— Что? Как? Где мы?
Вопросы сыпались из него, но и его голос больше напоминал воронье карканье, нежели человеческую речь, и уж точно совсем не походил
— Где мы? — повторил он, безумно озираясь. — Я ничего не вижу! Поручик! Вы где?
— Я здесь… — поручик тоже попытался встать, но у него не получилось.
— Где? — не понял Сушкин.
— Здесь, рядом…
Сушкин присел на корточки, пошарил руками и наткнулся на друга.
— Я не могу встать… голова… кружится… и раскалывается…
— А чем так пахнет?
— Не знаю, не чувствую…
Сушкин и сам почувствовал головокружение, а следом за ним — приступ тошноты. Но он сумел с ними справиться и начал рыться в карманах:
— Ничего не понимаю, — бормотал он, — что происходит? Как мы здесь очутились? Да и где это — здесь? И эта вонь… Господи! Да чем же так пахнет?!
Чиркнула спичка: Сушкин зажег ее и на миг, когда пламя только вспыхнуло, зажмурился. А когда он открыл глаза и понял, что именно его окружало, заорал:
— Матерь Божья!
Огонек погас.
— Поручик! Поручик!
— Что?
— Мы влипли!
20.
Поручик и репортер сидели на влажной утрамбованной земле и старались не дышать. Шарф репортера укутывал шею поручика, а собственный шарф поручика — эта дорогая тряпка — был повязан вокруг его головы и уже успел изрядно промокнуть: затылок молодого человека был рассечен, кровь из раны хотя и не била фонтаном, но — капля по капле — сочилась упорно, настойчиво, не прекращаясь и не сворачиваясь. Поручика била дрожь. Он ощущал себя так плохо, как до сих пор не ощущал вообще никогда. И в этом не было ничего удивительного: с кровью из него уходила жизнь.
Сушкин, едва обнаружив, что поручик ранен, причем тяжело, сделал всё, что от него зависело: перевязал рану, напялил на поручика собственные шарф и даже пальто — набросив его поверх пальто молодого человека, — но сделать что-то еще не мог. Не мог позвать на помощь, не мог отвезти поручика в больницу, не мог хотя бы избавить его от страшных вони и зрелища. Точнее, от зрелища избавить мог, но это значило бы погасить костерок — единственный источник хоть какого-то тепла и хоть какого-то иного запаха. Поручик сам отрицательно качнул головой, когда Сушкин предложил погасить огонь: со светом было жутко, но без него, казалось, будет еще хуже.
А жути вокруг хватало!
Во-первых, место, в котором очнулись Любимов и Сушкин, было ничем иным как склепом: кладбищенским, настоящим.
Во-вторых, этот склеп был действующим. Не в том, разумеется, смысле, что кто-то его возвел для семейных нужд да так пока и не использовал, а в самом прямом: склеп — весьма и весьма скромный по размерам — был буквально набит покойниками в разной стадии разложения. Именно они и пахли так, что Сушкина и Любимова постоянно мутило.
Это обстоятельство — не приступы тошноты, а обилие покойников — было чрезвычайно странным. Не было похоже на то, что склеп использовался членами одной семьи, ведь не могло быть так, чтобы членов одной и той же семьи выкашивала смерть в сравнительно короткий промежуток времени. Впрочем, старых останков тоже хватало, но их вид тревожил не меньше, чем вид многочисленных трупов, брошенных в склеп за последние максимум полгода – год. Эти — старые — останки были уж очень стары: по сотне, а то и больше лет каждым, но и сам их вид заставлял задуматься.