Аспекты духовного брака
Шрифт:
Большая группа празднично одетых родственников встречает на перроне вокзала никогда прежде не виденного и заранее очень любимого дядю, племянника, брата, который прибывает специально за тем, чтобы семья, истосковавшаяся по кровносближающей речи, посредством ее чуда снова прониклась единством своих разбредшихся жизней. Другие слова, слова других этим не раз обманутым людям не нужны, они изверились во всем другом и хотят только своего, того, что опять могло бы сплотить их в нераздельное племя. Поезд приходит по расписанию, букеты цветов скрывают от сгрудившихся в задних рядах импозантную фигуру гостя, так похожего на собственные портреты и по-домашнему мило вытирающего лицо, запечатанное красными сердечками поцелуев, вот минули мгновенья неловкости, расшевелившие воскресное утро птичьим гомоном чувств, пора принять долгожданную правду — для нее здесь же, под часами с ажурными стрелками, сооружены кафедра или амвон. И собравшихся подстерегает неожиданность. Из уст посланца сплачивающей вести выползают оскорбительно заумные тексты, игнорирующие порыв семьи и самым
В московском концептуализме живет счастливое убеждение, что все так и было. Московский концептуализм (молодое в особенности его поколение) утверждает, будто ему впервые удалось втянуть русскую культуру в облако непонимания и поколебать ее разум рассредоточенным обращением, парадоксальным, как коан, которым учитель повергает ученика в пробуждающее неведение, где тому предстоит, захлебываясь, плавать годами. Это, по-моему, вздор, но они заслуживали право так думать и говорить. На заре шествия знали их мало, никто не записывал в родственники, они десятилетиями, одолевая препятствия, поодиночке и группами просачивались к вокзалу, а добравшись, с удовлетворением обнаружили, что их понимают, что они пользуются спросом, все расширяющимся, даже международным. Именно настигшее понимание доказывает дальновидность этой стратегии, ее гибкость, исторически здравый расчет, ее деловую победу.
В пределах одного вдоха
В тринадцатом году Гэнроку (1700-й по европейскому летосчислению) самурай Ямамото Цунетомо, оплакивая смерть своего господина, укрылся от мира в собственноручно построенной хижине из травы, но его десятилетнее уединение было прервано приходом молодого воина по имени Цурамото Тасиро, который явился к отшельнику за наставлениями. В течение семи столь же долгих, сколь и нечувствительно промелькнувших лет Тасиро прилежно записывал и упорядочивал афоризмы мастера, после чего Цунетомо приказал рукопись сжечь, ибо, подобно другим людям его склада, не желал вверять свое слово ни грызущей критике мышей, ни дорогостоящим копиистам. Однако послушник впервые осмелился пренебречь повеленьем учителя и втайне от него записанное сохранил, дабы оно послужило на пользу (в буквальном переводе «Хагакурэ» — так была названа книга — означает «спрятанное среди листьев»). В итоге самураи провинции Сана, а вскоре и более широкий круг ценителей получили в качестве руководства труд, исполненный скепсиса, нигилистического уразумения человеческой сущности и — животворного фанатизма. Обширные извлечения из «Хагакурэ» вместе с комментарием Юкио Мисимы, в каждом тексте которого, как в поэзии Маяковского, можно вычитать, какой будет последняя строка автора, переведены и несколько раз изданы по-русски, и каждому вольно гадать, что за судьба уготована в этом языке двойной прозе японцев: курьеза, литературного памятника или, кто знает, образца для чего-то, что покамест бежит определений. Помимо «Хагакурэ» и вышеуказанного комментария к нему я буду опираться на эссе Мисимы «Солнце и сталь», в котором писатель добился максимально возможного в современной литературе самораскрытия и при этом остался непроницаемым, то есть добился накликанного им синего неба (оно отражается в синих точках души) с его распахнутостью, не позволяющей проникнуть в глубину синевы.
На первой же странице русского варианта «Хагакурэ» встречаем слова, которые необходимо вытвердить каждому, в ком не угасло влечение к безотрадности: «Сделать правильный выбор в ситуации „или/или“ — невозможно». О подробностях самого положения на краю Цунетомо не рассуждает: когда оно свалится на голову, все будет ясным без объяснений, а пока этот миг не настал, он не может быть понят. Все же кое-какие намеки в тексте мимоходом разбросаны; соединенные общностью взгляда, они образуют род композиции — так в разыскном и аналитическом жанре повествования опытный ниспровергатель закона нарочно отпускает на волю шифры улик, чтобы вовлечь в свои игры преследователя. Поддавшись соблазну погони, сразу же открываем ужас того, что, по всей вероятности, предстоит каждому. Ситуация «или/или», развернутая как непоправимая данность (другой она не бывает), проявляется для угодившего в нее остановкой жизни, распадом сообщительных связей. Неподвижность, освещенная безглазым солнцем, напоминает остановившийся зрачок циклопа. Отвратительно падает и повышается температура, паника сердца, бьющегося без толку и невпопад, паралич всех чувств, кроме страха, угнетены память, коммуникация, волевая радость сопротивления. Похолодевшими пальцами ты вставляешь пластиковую карточку в щель переговорного ящика или распрямляешь антенну пошловатого мобильного телефона, но разговаривать поздно и не с кем — пропали все номера, явки, пароли и адреса. Материя посеклась, изошла бахромой (бледными нитками), разлетелась слизистыми, полупрозрачными пленочками-медузами, вроде тех, что вплавь пересекают глазное яблоко, наполняя зренье слезами. Обескураженный, ты протягиваешь
Согласно традиционной интерпретации, «или/или» есть синоним обязательности предпочтения чего-либо одного из двух, именно так трактуют это выражение толковые словари языков. Цунетомо утверждает обратное: правильный выбор немыслим, следовательно, дискредитируется выбор как таковой. Автор «Хагаку-рэ» совершает радикальное действие: он устраняет дизъюнктивность, ту самую косую линеечку между двумя союзами, которая и создавала необходимую для выбора дихотомию (вот она, эта черточка, в правом нижнем углу клавиатуры: /), и то, что символизировало собой несходство, обнаруживает симметричное тождество — «или или». (В других языках эти словечки в данной позиции графически различаются, как, например, «eighter — or», «entweder — oder», но дело от того не меняется и даже становится еще хуже.) Исчезает любое различие, повсюду руководит ослепшее тождество и отсутствие предпочтения, ибо все вокруг одинаково — одинаково безнадежно.
Там, где нет выбора, остается последний шанс проигравших, и он называется — смерть. В ситуации «или/или», говорит Цунетомо, нужно не колеблясь брать себе гибель, потому что Путь Самурая — это смерть. Все мы надеемся жить, развивает он мысль, и неудивительно, что каждый стремится найти оправдание своим малодушным цепляньям за мир, но если человек продолжает жить, не достигнув цели, он поступает недостойно. Если же он не осуществил своей цели и умер, это действительно фанатизм и собачья смерть. И в этом нет ничего постыдного. Такая смерть и есть Путь Самурая.
Цунетомо перечисляет, за что отдает себя истинный самурай. Он, конечно, умирает за своего господина. Он, конечно, умирает ради любви, тайной любви: ничто не сравнится с молчаливой тоской по возлюбленному и кончиной от неразделенного чувства — правильная этика воспрещает хоть раз вымолвить имя желанного. Прекрасные, яркие устремления к гибели, но в начале нового века их экстремизм должен быть переоценен и углублен. Какого рода насильственной смертью преимущественно оперировал прошедший век? Во-первых, он работал с гекатомбами миллионов, в оцепенении следивших, как передние вагоны состава заворачивали к пункту прибытия и освобождали место для задних, во-вторых, он иногда спознавался с героизмом индивидуальных и коллективных самопожертвований.
Это исхоженные тропы Танатоса, самурайская, то есть нетривиальная, смерть сегодня реализует себя лишь в полном отказе от принципа цели. Иными словами, на рассвете новых времен самураю надлежит умирать не за идеал, а за бессмыслицу и абсурд, который самим смертником так и осмыслен. Сладостно и приятно отдать жизнь за объект горячей веры, но попробуй в здравом намерении и со счастливой усмешкой расстаться с собою во имя чепухи и вздора, вроде случайного попугая, орошения в Нижнем Египте и вконец измельчавшей попутчицы. И чтоб люди, если заметят тебя, так нелепо и кукольно распластавшегося на асфальте, потом говорили бы: «Какой идиот, что он наделал?!» Да, чтобы они обязательно бурчали себе это под нос. Это была бы собачья, самурайская смерть.
В романе самоубившегося шведа Стига Дагермана выведен критик, которому надоели пустословия о литературе и реальности; во время очередной дискуссии он выбрасывается из окна гостиной, разбиваясь у ног влюбленной в него проститутки — якобы для исчерпания темы и доказательства того, что точно такая же смерть, изображенная в обсуждаемом романе, могла иметь основания в так называемой жизни. К литературе меж тем критик давно остыл, проститутка его тяготит своей уличной жалостью, предмет спора и собеседники вызывают у него презрение, скандальная слава и память потомков — пустой звук, и завершающий жест напоен родниковой прохладою незаинтересованности. Таким и должен быть самурайский исход. Однажды, сидя в кафе с молодой женщиной, которая нравилась мне сильней, чем того позволяла запутанность ее частной жизни, я услышал рассказ о том, как ее любовник обидчиво жаловался, что она вечером забывала спросить, ел ли он среди дня и чем занимался. «Представляешь, я даже на ладони стала помечать: не забыть, не забыть, я за него умереть готова, а он: почему ты опять у меня не спросила…» Ямамото Цунетомо порадовался бы этим словам, я же не был готов пожертвовать собой — ведь моя добровольная смерть показала бы, что эта женщина не значит для меня ничего.
Помимо доминантного мотива — апологии гибели — «Хагакурэ» содержит неожиданное восхваление жизни, и этот парадокс Юкио Мисима толкует в том смысле, что два девиза написаны на обеих сторонах одного щита и противоречие снимается синтезом.
Цунетомо скончался в своей постели. Рыцарственный Мисима оправдывает кумира тем, что его эмансипированный господин, умирая, воспретил своим слугам последовать за собой, и будущий автор книги воинских доблестей, собиравшийся вскрыть себе живот, был вынужден стать монахом. Но никто не смог помешать самому Мисиме сделать себе горизонтальный разрез брюшной полости и дождаться, опустившись лицом в ковер, пока меч кайсяку избавит его от мучений несостоятельного военного переворота. Щиты создателя «Хагакурэ» и создателя «Золотого храма» легли разными сторонами. Правда, есть точка, в которой самурайская смерть совпадает с продолжением существования и двуипостасная этика обретает единство. Воин должен жить так, как если бы тело его уже умерло, поучал Цунетомо послушника. Лишь эта позиция наделяет его душу прозрачной льдистостью и всесокрушающей одержимостью.
#Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 11
11. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Темный Лекарь 4
4. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
рейтинг книги
Тагу. Рассказы и повести
Проза:
советская классическая проза
рейтинг книги
Сама себе хозяйка
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
В прятки с отчаянием
Детективы:
триллеры
рейтинг книги
Вечный зов. Том I
Проза:
советская классическая проза
рейтинг книги
Боярышня Дуняша
1. Боярышня
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Диверсант. Дилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
