Бабушка, Grand-m?re, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX-XX веков
Шрифт:
Александр Васильевич, Софья Александровна, Люция Ивановна Зенинг и дети: Леля, Вова и Наташа, 1911
Был куплен большой участок земли, недалеко от железной дороги. За строительством наблюдала Софья Александровна – Александр Васильевич был очень занят в Москве делами богадельни. Жили неподалеку от стройки, у знакомых. Как хватало сил у молодой пианистки с годовалой Ксеничкой на руках и еще тремя детьми нанимать рабочих, увольнять пьяниц, следить, чтобы прораб не обсчитывал, решать, где копать колодец и как строить веранду, она пишет об этом в письмах к мужу, «своему любимому мальчику», где в каждом письме (через день, а то и каждый день) – бездна любви и тоски. Кроме строительства дома, сразу начали разбивку сада с погребом, горкой, качелями, крокетной площадкой. Из леса были привезены 50 маленьких елочек, и дети должны были каждый день выливать под каждую елочку ведро воды. Когда 60 лет спустя дядя Володя [Власов] посетил Петровск, единственное, что осталось от их прежней жизни, – аллея прекрасных высоких елей. <…>
А в 1914 году началась война. Поначалу она не очень чувствовалась, потом начались трудности с ездой, продовольствием. Пришлось сократить заготовки варенья – трудно было достать сахар. Софья Александровна пишет в Москву, чтобы экономка варила крыжовенное варенье, не добавляя спирт, – ведь введен сухой закон.<…>
В сентябре 17-го еще сохранились
В октябре Москва «опять накануне великой забастовки. Будет бастовать всё, даже водопровод». Наташа ходит на вечерние французские курсы, но вечером возвращаться становится все опаснее. На Лубянской площади однажды трамвай наехал на пьяного солдата, остальные солдаты (наверное, не менее пьяные) разбили вдребезги трамвай, устроили митинг с криками «долой». В городе темнота, фонари не горят. <…> В 1919 году от сердечного приступа внезапно умирает Александр Васильевич: ночью его вызвали к больному, там он и скончался, с докторской трубкой в руках. Было ему 48 лет. Из богадельни Власовых выгнали анархисты, сожгли библиотеку. Кое-как перебрались по соседству, на Донскую, в дом Белянкиных, купцов, уехавших за границу. Постепенно дом заселяли, «уплотняли», появлялись все новые жильцы из рабочих, с неприязнью и враждебностью относившиеся к «бывшим». С большим трудом и хлопотами удалось спасти от реквизиции рояль, для чего понадобилось собирать множество справок, подтверждающих его необходимость пианистке и учительнице музыки Софье Александровне. <…>
Кроме того, бабуля подрабатывала в музыкальном отделе Педагогической библиотеки. Но в 1920 году она вынуждена была подать заявление об уходе в связи с плохим состоянием здоровья. Ее начальник отреагировал на это следующим посланием:
«Многоуважаемая Софья Александровна! На основании Вашего заявления мне пришлось, к сожалению, известить музыкальный отдел о Вашем уходе со службы. Но, делая это, я испытывал очень неприятное чувство, что меня в начатом довольно успешно при теперешних условиях полезном и нужном деле покидают самые деятельные и ценимые мною сотрудники. Я считаю долгом выразить Вам глубокую благодарность за совершенные Вами весьма нудные и скучные подготовительные работы по каталогизации педагогической библиотеки, тем не менее необходимые и кладущие основу делу. Эти самоотверженные и обыкновенно столь мало ценимые труды, тем не менее, на деле имеют огромное значение, так как устанавливают первое, что нужно для всякого дела, – порядок, а время все особенно убеждает в том, насколько он необходим и какою трудною ценою достигается. Позвольте мне рассчитывать, что, когда изменятся ужасные условия, при которых Вам пришлось работать и которые никто так не сознает, как я, борющийся с ними всеми силами при весьма малой успешности в результатах этой борьбы, Вы вернетесь в организованную уже библиотеку-читальню в качестве опытной ее руководительницы. Ваше серьезное и основательное, терпеливое и внимательное отношение к делу, за какое бы Вы ни брались, я глубоко ценю и еще раз выражаю искреннее сожаление о том, что обстоятельства времени, тяжелые условия работы и состояние здоровья заставляют Вас выйти из числа моих сотрудников. Глубоко преданный Вам и уважающий Вас Э. <фамилия неразборчива> 6.01.1920 г.» До 1937 года мы вместе с бабулей жили на Донской. Затем я с мамой и папой переехала на Ордынку, а бабуля – к сыну в Газетный переулок. Папа получил две комнаты в большой, во весь этаж, коммунальной квартире в надстройке Аршиновского дома рядом с Николой-на-Пыжах (Большая Ордынка, дом 29, квартира 13). Дом купца Аршинова был выстроен в русском стиле с крыльцом на пузатых колонках, как в русском тереме. А сын Аршинова основал на отцовские деньги ВИМС – Институт минерального сырья, где папа и был профессором. Церковь тогда была хоть и закрыта, но не разрушена, и на ее синем куполе сияли большие выпуклые звезды.
Аленушка Власова с бабушкой, Крым, 1937
Одну из них мне подарил мальчик Кирюша, гулявший со мной во дворе церкви, и она долго хранилась в большом деревянном ларе, стоявшем в длинном квартирном коридоре, таком длинном, что я каталась по нему на трехколесном велосипеде. В нашей комнате обстановка была убогая даже по тем годам: кровать с железной спинкой, отгороженная шкафом, моя кроватка с веревочной сеткой, этажерка с книгами, пианино, основательный дубовый стол, под которым я любила прятаться, за занавеской – нянин уголок с сундуком. Няня Наташа – монашка из разогнанного вяземского монастыря, тихая, немногословная, для меня тогда – «старенькая». До нас она была домработницей в семье Лихачевых (директора автомобильного завода) и однажды повезла меня к ним – показать свою воспитанницу. Поездка мне показалась долгой, они жили в большом доме, разделенном аркой с высокими колоннами, на Симоновом валу. Меня поразила роскошь обстановки, прохладный полумрак больших комнат с высокими потолками и – чудо техники – холодильник, из которого вынули кубики льда: их опускали в стакан с водой, и они медленно таяли. На буфете стояла синяя фарфоровая пепельница-галчонок: я потянулась к ней, и мне ее подарили! Это было чудо: я не была избалована вниманием и подарками. Думаю, что в это время Лихачев был уже арестован и меня, по сходству судеб, пожалели. Няня хорошо готовила и часто раскатывала тесто для «монастырской лапши»: тонкий лист теста она сворачивала во много раз и плоскую трубку тонко-тонко нарезала. Тут уже я была наготове: вкуснее сырого теста для меня ничего не было. В комнате на окне был аквариум с рыбками и выращенные из косточек виноград, мандарин, позже даже целое деревце – вяз, осенью он исправно сбрасывал листья, несмотря на тепличные условия. Пианино звучало редко: иногда по вечерам играла мама, чаще всего начало «Патетической» Бетховена. Больше музыки звучало в новогодние вечера. В углу комнаты стояла елочка, дети (приходила в гости Мариночка Сперанская – внучка Георгия Несторовича Сперанского, замечательного детского врача, однокурсника дедушки, Александра Васильевича Власова), надевали вырезанные из бумаги маскарадные костюмы, приходил неизменный верный друг семьи Женя Гуров, одарявший меня на каждый праздник своими стихами.
В гостях у бабушки, 1936
Но няня няней, а полагалось обязательно ребенка отдать в «группу» – для обучения и воспитания. И такая группа нашлась рядом, в Лаврушинском переулке, в писательском доме напротив Третьяковки, французская группа. Все мы были однолетки – Таня Барто, Сашенька Ильф, я, только Миша Гусев был, кажется, чуть постарше. Сухопарая пожилая «мадам» говорила с нами только по-французски, и скоро мы стали понимать ее и довольно бойко болтать. Мне даже сны какие-то виделись на французском. Запомнились чинные прогулки по переулкам Замоскворечья, весной со стороны реки перегороженным бревенчатыми просмоленными щитами на случай наводнения. Послеобеденный отдых на широченной тахте у Ильфов. Добрая и улыбчивая Агния Львовна Барто, дарившая мне свои книги. Вечер у Катаева, где я читаю «Белеет парус», вызывая его одобрение. Квартира на Ордынке была настолько велика, что я не помню там квартирных склок или скандалов – все жили сами по себе, не то чтобы дружно, но обособленно. Этому способствовало и время. Привечали меня иногда только Мокроусовы, да Соня – одинокая тихая женщина, больная гемофилией. От нее я впервые узнала об этой болезни, увидав ее испуг от пустячной царапины, случившейся, кажется, по моей вине. Видимо, до пребывания во французской группе я гуляла часто одна во дворе ВИМСа, помню кучки
Всегдашний воскресный обед у бабули обставлялся основательно: в комнате, за столом с белой, с отглаженными складками скатертью, с салфетками в кольцах. Особенно все соблюдалось в дни приезда из Ленинграда дяди Лени – бабулиного старшего брата Леонида Александровича Иванова. Он был ботаником, членом-корреспондентом Академии наук, то ли директором, то ли замдиректора Лесного института и жил в роскошной профессорской квартире. К его приезду стол накрывался особенно тщательно: он был порядочный сибарит и подшучивал над «Сонькой», наливавшей себе суп в миску, мне в тарелку, а ему прибор ставился «по полной программе»: две тарелки, ножик справа, вилка слева, салфетка в серебряном кольце (ее он разворачивал и затыкал за ворот рубашки). Носил он пенсне, бородку (немного похож на Чехова), был добр, немногословен и в жизни довольно бесхарактерен. Уехав с Институтом в эвакуацию в Боровое, вернулся оттуда уже в Москву с жгучей брюнеткой одесского «привозного» облика, дочерью академика Гамалея. В ее квартире он и прожил последние годы не то чтобы в опале, но и не в фаворе (имел мужество не одобрять Лысенко). Однажды, уже в школьные годы, он меня крепко поставил на место, выслушав мой официозный бред по поводу якобы ненужности изучения дрозофил: «Не говори о том, чего не понимаешь». Думаю, что с тех пор я перестала говорить и о том, что знала, поскольку всегда появлялись какие-то сомнения.
Обеду бабушки. Леонид Александрович Иванов, Аленушка, Софья Александровна Власова, 1940
У бабули постоянно крутился Меджи – доберман, породистый, с родословной. Соблазнившись этой родословной, ее завела тетя Нина, жена моего дяди Володи, а вскоре и бросила: ей надоело. Уход за Меджи лег на тетю Лелю, и это определило на многие годы ее неприязнь к возне с собаками. Меджи была не просто умная – обученная собака. Она знала счет: держа на носу печенье, терпела до счета «десять», затем подбрасывала и ела, искала кусочек печенья, спрятанный в ее отсутствие в любом углу комнаты, садилась, давала лапу и т. д. Однако была очень нетерпелива: все двери квартиры долго хранили следы ее когтей, так как она царапала их, когда ее запирали или долго не выпускали. Когда началась война, Меджи хорошо изучила сигнал воздушной тревоги и выла, едва заслышав его: она знала, что ее оставят одну в темной, пустой, холодной квартире (в бомбоубежище собак не брали). Она, конечно, голодала и однажды съела чьи-то оставленные на кухне котлеты. Никогда не забуду, как она жалобно визжала, когда Леля ее била. Потом Меджи куда-то увели, а мне сказали, что отдали военным как служебную собаку, но, скорее всего, просто усыпили. <…>
Начало войны запомнилось толпой у входа в столовую, слушающей по радио выступление Молотова. В нашем подъезде остались Сулеры (им было все равно, где вести свой богемный полуголодный образ жизни, – среди картин, обрезков дерева, макетов кораблей и фрегатов, старых фотографий, собак, кошек, сухих запыленных цветов), гостеприимные в любой нищете (кстати, именно Сулеру был обязан своим появлением мхатовский «Сверчок»), Гуровы с новорожденным Гришкой, кажется, Шиловцевы. Осенью ненадолго появилась Ольга Николаевна Андровская: смутно помню ее рассказы о бегстве МХАТа из Минска. Позже, уже зимой, появился Женя Гуров – тайком, первое время скрываясь, – он чудом спасся из окружения и чуть ли не единственный остался в живых из наспех набранного по театрам ополчения. Приглашенный из Соловьевки печник сложил за хлеб нам в коридоре настоящую кирпичную печку, но до комнат это тепло не доходило. Спали не раздеваясь, еще и потому что среди ночи мог поднять сигнал воздушной тревоги – на долгие годы запомнившийся звук сирены и голос Левитана из черной тарелки радио: «Граждане, воздушная тревога». У меня на этот случай был припасен детский рюкзачок, в нем лежал любимый, еще папой подаренный ослик Ося и еще кое-какие зверюшки. Бомбоубежище было под соседним домом Меньшикова, говорили, что когда готовили эти огромные сводчатые подвалы, нашли замурованный подземный ход в сторону Кремля. Спать там не удавалось, разве что подремать, сидя на узких деревянных скамейках. Народ из нашего «Сверчка» был все знакомый, часто пытался всех смешить своими рассказами Хенкин, иногда играли в «города», в «наборщика-разборщика». Интересно, что две темы разговоров начисто отсутствовали – еда и политика. Разве что сетовали на затягивание с открытием 2-го фронта. Вскоре мы перестали ходить в бомбоубежище. Бабуле становилось все хуже (у нее был рак желудка), я заболела сначала корью, а затем воспалением легких. Рассудили, что от прямого попадания ничто не спасет, а от осколков темная комната в центре квартиры убережет. Сначала спускались к Гуровым: на 1-м этаже казалось безопаснее, да и Алене с маленьким Гришкой не было так страшно. Там нас застал бомбовый удар по телеграфу. Алена обняла меня и сказала: «Ну вот и все. Уже кончилось». А попадание торпеды во дворик Университета пережили в бомбоубежище. Стены дрогнули от удара. Тогда бюст Ломоносова перелетел через два переулка и грохнулся где-то в Кисловском, а у нас в доме вылетели стекла, но очень странно: 2-й и 4-й этажи зияли чернотой, а наш 3-й сиял, отражая свет полной луны. У телеграфа я потом нашла осколок, очень острый, весь в зазубринах, там же, у телеграфа, мы стерегли ночью какие-то дрова, за что получили одно толстое полено, которое я везла на саночках. Голода я не помню – был хлеб, Леля пекла оладьи из очисток от мороженой картошки. Меня неотвязно преследовало воспоминание о пенках с клубничного варенья, которое варила когда-то бабуля и все пили с ними чай, а я, услышав ненавистное слово «пенки», отказалась и только под конец лизнула блюдечко. А ведь могла бы много съесть!
Почему-то военные годы видятся мне как нескончаемая зима – темная и холодная. Горящая в коридоре печка и лед в ванной, мерцающий огонек коптилки и голубые слабые язычки газа, появлявшиеся только после долгого постукивания по трубам, мышка, сидящая у ножки рояля и слушающая гаммы, которые я с трудом играю замерзшими руками в старых перчатках с отрезанными пальцами, страшные крысы на кухне, тьма на лестнице и постоянное напутствие уходящим гостям: «Считайте ступеньки: одиннадцать и пять».
А бабуля уже не ела ничего и вдруг попросила яблоко. И мы с мамой пошли его искать. Кто-то сказал о складах на Никольской (наверное, ведомственных). После блуждания по замерзшим дворам мы оказались перед дверью в подвал, откуда так пахло яблоками: он был ими завален! Какой-то толстый мордатый мужчина презрительно отказал нам. Бабуля умерла в феврале 42-го после долгих мучений. Мама утром разбудила и сказала: «А бабуля уснула. Навсегда». По маминой просьбе я отнесла бабуле распустившиеся у меня на окне тополевые веточки. Страха я не помню, только жалость к маме.