Башня. Новый Ковчег 6
Шрифт:
— Кравец, если мне не изменяет память, работал на вас, Борис Андреевич, вы сами это признали, — перебил Бориса Островский.
— К тому времени Кравец нашёл нового хозяина, ведь я-то был мёртв.
— Занимательная сказочка, — Островский пожал плечами. — Только доказательств — ноль.
— Ноль, — перечить полковнику Борис не стал. — Но смотрите сами: исполнителей покушения на главу Совета находят мёртвыми, в этом по сути нет ничего странного. Странно другое: на это тройное убийство просто закрывают глаза. Я уверен, Всеволод Ильич, ваш преемник Караев даже не пытался расследовать это дело. И знаете, почему? Потому что он тоже в теме, и
Островский молчал.
Борис сделал глубокий вдох. Время утекало, и тянуть дальше не имело смысла. Если он всё правильно рассчитал, то шанс есть. А если ошибся — что ж, хуже уже не будет.
— Мне, Всеволод Ильич, лгать вам сейчас не имеет никакого смысла. В настоящий момент внизу идут бои. Блокада с АЭС снята — именно поэтому мне удалось оттуда выйти и добраться… почти добраться до Надоблачного уровня. Возможно, в эту минуту решается судьба Южной станции. На стороне Савельева — полковник Долинин, а с ним значительная часть армии. А моя задача: арестовать Ставицкого и взять под контроль Надоблачный уровень. Если я этого не сделаю, велика вероятность того, что начнётся бойня, не меньшая, чем исторический мятеж генерала Ровшица.
В горле слегка засаднило, Борис сделал короткую паузу, но тут же продолжил.
— Савельев — поверьте мне, никто не знает Павла лучше, чем я — никогда бы не пошёл на открытые военные действия, но вариантов ему не оставили. Уровень океана падает, и Южная станция вот-вот встанет, а до этого момента нужно запустить АЭС, чем Павел собственно сейчас внизу и занимается. Но если начнётся бойня, о запуске АЭС можно будет забыть. И через пару месяцев в Башне разразится катастрофа. А Ставицкий… Ставицкий — сумасшедший. Он болен. И его замыслы и планы, все эти классы, аристократические корни, принудительная кастрация большинства населения, искусственное оплодотворение, воспитание детей в соответствии с их будущим родом занятий… да полковник, я не брежу, все эти планы — один страшнее другого. Только им не суждено будет сбыться. Если Павел не запустит АЭС, то начнётся даже не экономический кризис, как после аварии Северной станции — это будет коллапс. Встанет всё, ну а выживут… выживут сильнейшие, возможно, те, у кого будет в руках оружие. Возможно, это будете вы, полковник. Только на фига вам такая жизнь? Вот мне такая точно не нужна.
Борис закончил говорить и теперь сидел, вглядываясь в жёсткое, ничего не выражающее лицо Островского: высокий лоб, изрезанный поперёк глубокими морщинами, худые, запавшие щёки, тонкий, чуть длинноватый нос, крепкий подбородок. Хотелось бы ему знать, о чём думал в этот момент полковник? Какое решение зрело в его голове? На чём остановит он свой выбор: на спокойной и сытой жизни, которую давало (пока ещё давало) ему его привилегированное положение, или на правде? Думай, полковник — твердил про себя Борис, — думай!
Пауза затягивалась, тишина в комнате стояла такая, что было слышно, как в углу жужжит невесть откуда залетевшая муха.
Наконец,
«Прости, Паша, я не справился», — тоскливо подумал Борис, глядя на закрывшуюся за полковником дверь.
***
Островский вернулся в свой кабинет, сел за стол и несколько минут тупо смотрел перед собой в одну точку. В висках стучало, мысли метались в голове потревоженным пчелиным роем.
Литвинову нельзя верить — твердил он себе. Литвинов — мразь и подонок, наркоторговец и убийца. Он и не такие кружева сплетёт, чтобы уйти от ответственности. Нагородил такого, что волосы дыбом. И ведь врал, наверняка врал.
Всеволод Ильич убеждал себя, но при этом что-то у него не складывалось, и это что-то зудело, мешало, выбивалось из стройной картины.
Ему вдруг вспомнилась Милка.
В последнее время они почти не разговаривали: та резкая ссора даже не линию между ними прочертила, а пробила глубокую трещину, которая с каждым днём разводила их всё дальше и дальше друг от друга. Но два дня назад, Милка, придя домой с работы (она тоже преподавала в интернате русский и литературу, как и её мать), опустилась на диван, уронив усталые руки — Сева вдруг увидел мелкую сеточку морщинок на них и, вздрогнув, поймал себя на мысли о том, как же он соскучился по её рукам, мягким и ласковым, — и тихо сказала, не ему даже, а куда-то в пустоту.
— Я не понимаю, что происходит. Это какое-то помешательство. Настоящее помешательство. Ваню Белова… Ванечку, ученика моего, отчисляют. Списки из министерства спустили: его и ещё семерых. Третий класс, таким учиться не положено. Его теперь в теплицы, вроде бы… А он же лучший, лучший у меня. Голова светлая, умница, он стихи пишет и какие стихи, а они… Что происходит? Что?
А он не знал, что происходит. Или не хотел знать.
Литвинов, тыкнувший ему дурацкой поговоркой про хату с краю, в чём-то был прав. Он, полковник Островский, отгородился от всего и всех, от Милки и от той отвернулся, обиды свои лелеял, злобу таил, и можно было подумать, что кроме этих личных обид ничего другого на свете не существовало.
А в это время внизу стягивал свои войска Долинин. Юрка Рябинин заливал коньяком свои страхи — страх, вот что, проглядывало в глазах бывшего товарища сквозь пьяную муть. Люди, поделённые, пересортированные, как картофель в овощехранилищах, рассованные по этажам, с тихим ужасом и непониманием следили за тем, что происходит. Сверху спускались дикие указы, которые полковник Островский выполнял. Взяв под козырек, выполнял, не задумываясь о последствиях. А ведь если верить Литвинову (стоп, ему нельзя верить, никак нельзя), но если вдруг поверить, если допустить хоть на минутку, что даже часть из того, что он говорил — правда…
Островский снял трубку. Набрал номер майора Чудинова — свой человек, столько лет с ним в следственно-розыскном отделе отпахали. Услышал знакомый голос, хриплый, как будто майор был всё время простужен.
— Это Островский, — полковник не стал терять время на долгие реверансы. — Саня, не в службу, а в дружбу. Можешь кое-что проверить?
— Слушаю, Всеволод Ильич, — с готовностью ответил майор.
— Посмотри-ка по базе. Недели три назад должно было быть дело открыто — тридцать четвёртый этаж, три трупа. Было такое?