Байкал - море священное
Шрифт:
Прибавилось радости у Лохова, когда услышал, что унтер-офицера, что мучил людей и допытывался, куда дели прежнего рядчика, задушили рабочие на сто тринадцатой версте. Слух про эго сейчас же разнесся по Кругобайкальской железной дороге и вызвал немалый переполох: железнодорожный батальон был спят с рабочего места и растекся тонким, зеленовато-синим ручейком вдоль «железки».
В те дни сказал Лохов, слегка заикаясь (с недавних по]) это у него, в артели решили, что перепугался мужик вусмерть после исчезновения рядчика. Памятка, значит, с тех пор… Крепкая памятка):
— Дур-р-ной был человек унтер-р, дур-р-ною смер-ртью и помер-р…
Эти слова па недолгое время сблизили его с людьми, вдруг подумали, что не запамятовал еще, откуда вышел в «господа рядчики».
— Буд-дет ч-чссать я-языком-то!
А скоро в артели газетка появилась, тонкая, на папиросной бумаге. «Искра»… Кто ее принес тайком от рядчика? Пожалуй, Крашенинников, он нынче живет не в бараке и с людьми нездешними знается. Слыхать, умные головы! Может, и так…
В газетке про унтера сказано: жесток был с рабочими, за это и пострадал. И разное-другое есть про жизнь на «железке». И, главное дело, все по уму да по совести, без вранья. Сказано: люди спят на сырой земле вплоть до заморозков. Верно что. У пришлых крыши над головой нету. А кто их пустит к себе, грязных, завшивевших?.. Еще сказано, что людей трясет лихоманка и баня у полесовщика далеко от «железки», в трех верстах от Байкала. Все так. Пока до нее дойдешь, семь потов прольешь. Кое-кто и вовсе не желает туда ходить но причине усталости от урока. Есть и про другое… Будто-де один рабочий, обессилев от болезней, упал на заледенелую землю. А его не хватились, думали, сбежал с «железки». А по весне, когда лед стаял, отыскали несчастного.
Было ли такое? Конечно… И про страсти почище слыхали! Тяжело работному люду па «железке». К примеру, у Бонди. Жаден сей подрядчик, изворотлив, страсть! Черт-то что записывает в расчетные книжки! Глянешь в них и диву даешься: получается, к примеру, один человек за месяц искуривает цигарочной бумаги, которой хватило бы на целый взвод! А сколько там наворочено про лапти да вареги! А еще про посконную одежку! На все это иную деревню одеть-обуть можно.
Тяжко мужику у Бонди: что заработаешь, то и отдашь… И у другого какого подрядчика не лучше. Нот уж, что ни говори, а Студенников — хозяин не из последних, хоть и не понимает людскую нужду, для него она тайна за семью печатями, без пути не обидит. Не зря, поди, к нему тянутся рабочие, норовят оказаться под его рукою. Но ведь всех-то не возьмешь! Впрочем, и у Студенникова в иные дни бывает и голодно, по неделям, случается, ешь горлодер. Или вдруг мясо окажется с гнильцою… И загалдят тогда, и заругаются. Правда, все больше Бадмаеву — купцу из инородцев, который поставляет мясо, перепадает, а уж Мефодия Игнатьевича и в эту пору мало кто тронет тугим и ядреным, как ременная плоть, словом. И не то чтобы опасаются гнева подрядчика — не верят, что хозяин способен на худое. Правда, в последнее время, пошатнулась эта вера, сдвинулась с твердого прикола, закачалась… Но и тут есть объяснение. Слыхать, новенький-то, Иконников-то, и к хозяину подобрался, стянул крепкой веревкой его волю. Жаль! Пропадет человек ни за грош. В народе издавна говорится: у того и дела долгие, кто волею своею живет. Но тут уж ничего не поделаешь. Мефодий Игнатьевич не свой брат, ему не подскажешь.
Эти мысли часто занимают артельных мужиков, не минуют они и Христю. А вот Сафьян от них далек, порою и скажет:
— Да вы че?.. Иль вовсе ума лишились? Иль подрядчик доводится вам сватом, чтоб за него ломать голову?..
Удивятся мужики, покрутят башкою, нс найдут что ответить.
Крашенинников жил там же, у стариков из-под Дородинска, в избе ветшалой, но дюжой еще, и конной тягой не растаскаешь. Пробовали. Приказной люд — злой, на дурное дело падкий, в первый же день, как загремело во всех углах, стуча манерками и топорами об суковатое полено: «Война… Война… Ужо мы покажем косоглазому япошке, а заодно и нашим приблудным людям, кто не желает проливать кровь за Отечеству, кто мы есть такие…» — вспомнил кто-то в недобрый час, что у стариков живет баба из поселенок, видать, тоже противу царя-батюшки… Вспомнил, другим
— Выходи, су-ка, судить станем!..
Сафьян велел старикам выйти, узнать, чего надобно пьяному люду… Пришли не скоро, вусмерть перепуганные:
— Избу хотят злыдни с места сдвинуть, коль баба не предстанет перед имя. Ужо и коней пригнали…
Услышала Мария, задрожала, как палый лист на ветру. Сказал Сафьян, недобро улыбаясь:
— Бог не выдаст, свинья не съест. Иди-ка во двор, дед. А мы тут погодим.
Ушли старики. Вернулись, когда во дворе поутихло, сказала старуха:
— А изба-то наша… тю-тю… выдюжила! И копною тягою из ее ниче не выдернули, ни бревнышка. А пть старались-то! Привязали к нижнему срубу ременную веревку и как потянут… Я думала: все, пропали наши милые. И избы не станет, пойдем по миру… Ан нет! Умаялись токо приказные людишки и коней запарили. А толку — тьфу!..
Старикам хотелось знать: с чего приказной люд так не взлюбил Марию, бабу добрую и ласковую, на худое слово не падкую? Но попробуй узнай, когда Мария тотчас же и побледнела, и лицо сделалось худое, стоило спросить… Отступи ли, а через день в лавке у приказчика узнали…
А ну ее, — сказал приказчик легко. — Поселенка. С бунтовщиками одного корню. Потому и повинна перед людями, что поселенка…
Старикам это не по нраву, сказали б: а что ж, коль поселенка, то и не баба?.. Но не посмели сказать, ушли, а па сердце все ж облегчение. Уж они-то думали черт-те что!..
Сафьян нынче поближе от дому, на лед Байкала рельсы настеливает. Не задерживается после урока, сразу в избу, к Марии… Она вроде б выздоровела, а все ж пугается чего-то, смущается, вдруг задумается и смотрит грустным взглядом на Сафьяна.
Спрашивал у нее:
— Ну, чего ты, милая?..
Не умела ответить, порою начинала плакать, и тогда он подолгу сидел подле нее и уговаривал
Мария мало что могла по хозяйству, хотя норовила подсобить старикам. И те дивились ее неумелости, а потом решили, что она, видать, очутившись в лютом огне, про дело свое забыла, да и руки уже пе те… вон как потемнели, ссадины повсюду, рубцы…
Повздыхав, старики стали обучать постоялицу, как подсесть под корову, чтоб подоить, да с какого боку зайти, чтоб не брыкалась, да как держать молоко в подполе, а потом сымать пенку… И Мария с удовольствием исполняла все, что велели, и радовалась, когда у нее получалось. Не будь стариков, и вовсе бы заскучала и не знала б, куда деть себя. И те догадывались про это и всякий раз, когда в глазах у нее появлялось грустное, тревожащее, занимали делом. Ко двору пришлась Мария, и старики нс раз говорили об этом Сафьяну, случалось, удивлялись:
— И когда ты успел сходить с ею под венец?.. Наши-то, с-под Дородинску, бают, своих никак не забудешь?
— Отчего ж стану забывать?.. — отвечал Крашенинников и виновато улыбался.
Старики желали думать, что он ходил с Мариею под венец, и сама Мария по-другому не думала, и в конце концов он поверил, что так было, только он сам отчего-то запамятовал. Рядом с женщиной, которая сделалась родной, Сафьян приучил себя принимать жизнь не только как она есть, а видеть и то, что подвластно лишь внутреннему взору, а может, и во обще ничему не подвластно, и бродит промеж людей, притаенное и гордое, захочет — и придет, а нет, так и не дождешься как ни проси. Для Сафьяна, принявшего эту, другую сторону, жизнь уже не была в горесть, научился распознавать маленькие радости и. дорожить ими. Придет домой усталый, но переборет себя и начнет сказывать про то, что глаза видели, когда шел по зимнему таежному целику: и белые сугробы вспомнит, которые вдруг легли на пути, а когда шел но Байкалу, их вовсе не было; не забудет и про малую птаху, сидела, чудная, па нижней ветке дерева и, видать, замечталась, не заметила человека, но, когда подошел поближе, испугалась и хотела взлететь, да крылышки ослабли от страху, упала в снег, замерзла бы, если бы не он… Он поднял птаху, засунул под телогрейку, в тепло, там она и очухалась, затрепетала и. когда выпустил, взмахнула крылышками, полетела…