Байкал - море священное
Шрифт:
Христя понял, отчего с ним возились, считай, с того света вытащили, и все же хотел бы верить, что это не так, и Назарыч наговаривает на Лохова, и вовсе тот не собирается заставить служить ему, а подсобил в трудную минуту по доброте душевной, были ж в свое время товарищами, бежали вместе с прииска, прятались… Иль давно это было и запамятовалось? Да нет, стоит закрыть глаза — и узрится ближнее.
Но как-то приехал Лохов, подсел на лежанку, заговорил тошнотно-сладким голосом, и неспокойно сделалось: тот ли перед ним человек, каким знавал, иль подмена вышла? Верно что, подмена… Про жизнь сказывал Лохов, сманывал вроде бы, про свою власть над людьми,
Раз приехал Лохов, другой, и все одно но одному: иль я не милостивец, иль не меня должен ты возлюбить сердцем?. Христя долго терпел, потом стало невмоготу, в лице сделался черный, проснулось в нем исконное, от лихого отца, гордое и яростное, плеснул в лицо бывшему своему товарищу не злое, нет, устоявшееся на ярости, насмешливое:
— Ты чего от меня хочешь, раб божий?!
Взвился Лохов, поднял голос до визга щенячьего:
— Сам раб!., сам!., сам!., раб!., раб!..
Единственно унижения хотел он от Христи, словно бы от этого зависела вся его жизнь, и хотел страстно, мучительно. Когда Киш был в беспамятстве, приезжал и долго смотрел в исхудавшее лицо, думал: вот отправится от ран и сделается мне верным, как пес. Спрошу тогда: «А помнишь, Христя, как ты надсмехался надо мною?..» Но, может, и не спрошу, а только погляжу на него, никлого. Тем и возвышусь.
Но вышло не так, как думал. Христя не пожелал смиренного унижения, и радостные раздумья, которыми Лохов тешил себя, растворились во мраке, прозванье которому — упрямство Киша. Филимон потому и хотел от Христи унижения, что чувствовал: есть в нем такое, чего в самом сроду не было, а он стремился, чтоб было, и думал; когда добьется унижения Христи, тогда в нем это появится. Неисповедимы пути господни, кто ж знал, что закуражится Киш, находясь в шаге от смерти? Но вот взял и закуражился, будто не понимает, что после этого последует. И все же Лохов неделю-другую медлил, велел Назарычу держать Киша в строгости и почаще сказывать про его, хозяйскую волю. А сам это время про одно и думал: покорится Христя, нет ли?.. Странное что-то… Ночью стал плохо спать, проснется, скажет зло:
— Ты раб… Ты… А я хозяин. Хочу — помилую, хочу — казню. Покорись!..
Но сейчас же виделись глаза Киша, и тогда зарывался в одеяло с головою, дрожал как в ознобе. Не жизнь, а черт-те что, извелся, а все ж отступить не умел… Однажды приехал в зимовейку, чтоб еще раз поговорить с Христей, увидеть наконец-то в его глазах страх, тогда б утешился и, может, отпустил бы на все четыре стороны. Но лишь посмотрел в исхудалое, с упрямо натянутыми жилочками лицо и закричал:
— Сдохнешь, собака!..
Киш поднялся с лежанки, но слаб еще был, закачался, как трава-мурава на ветру, опустился на пол, попросил устало:
— Белье чистое дайте, варнаки!..
— Вот те белье! Вот!.. — снова закричал Лохов и ударил Киша ногою в живот, туда, где рана едва затянулась. Христя охнул, повалился на бок, а Филимон выбежал из зимовейки, крикнул Назарычу:
— Кончай!..
Христя видел руки Назарыча, большие и сильные, знал: вот и кончились его дни на этой земле, не больно-то ласковые к нему дни, с маетой да тоскою но призрачному и сладостному,
— Почему я оставляю тебя одну на этой земле? Кто ответит мне, почему?..
Но нет, он ничего не сказал, подумал, что сказал, а через мгновение-другое уже и не помнил об этом, что-то случилось с ним, с его телом, большим и так скоро холодеющим, с памятью, которая вдруг натянулась, как струна, силясь о чем-то поведать ему, но, видать, не под силу ей нынче это, всего-то прозвенела негромко и, будто угодив в жаркую печь, рассыпалась, сделалась пылью…
Назарыч, пошатываясь, вышел из зимовейки.
— Ты зачем стрелял? — испуганно спросил Лохов. — Иль нельзя без этого… без шума?..
— А ты бы сам попытал, хозяин, — холодно ответил Назарыч. — Глазища-то у него… тьфу, тьфу… окаянные, стронутые с круга. — Глянул на Филимона холодно. — А че даль-ше-то? Куды его теперича?..
— В овраг… Саженях в десяти отсель овраг… Туда и сбросим. Кто станет искать? Нынче их дивно по тайге валяется
Так и сделали, а потом шли по лесу, стараясь не глядеть друг на друга, но вдруг на лицо Назарыча тень набежала гибкая, злая, сказал:
— А ты, хозяин, тово… Коль че надумаешь?.. Гляди!
Я и тебя порешу… Мне че?.. Дело свое знаю.
— Об чем ты? Об чем?! — со страхом воскликнул Лохов, но тут же и поморщился. «Словно бы на одну доску норовлю встать с ним… с убивцем», — подумал с досадою, но сказать что-либо поопасся.
Так теперь они и станут жить, один подле одного, эти два чужих друг другу человека, не смея сказать, что случилось с ними однажды на глухой таежной тропе, а все ж ни на минуту на забывая про это, сторонясь и ненавидя друг друга и в своей ненависти черная еще пущую ненависть, которая будет падать на неповинные головы…
27
А люди вокруг серые какие-то, и лица у них серые, и руки и глаза… Сказал как-то Александре Васильевне:
— Глянь-ка в окошко, иль не серые?..
Ответила, смеясь:
— Как хочешь, миленький. Я на все согласная.
Добрая душа, неразменная, ни про что другое знать не хочет, как только про возлюбленного. Не чаяла не гадала что придет такое счастливое время, когда Мофодий Игнатьевич скажет:
Все, Сашка, остаюсь, до тех нор буду с тобою, пока жив
Поначалу не поверила и была сдержанна в ласках, а поутру даже засобиралась, чтоб поспеть занять привычное свое, на базаре, место. Но он остановил ее у порога:
— Ну, чего же ты? А я?..
Александра Васильевна и дальше продолжала бы сомневаться, когда б он сказал про то же словами привычно резкими и неуступчивыми, а не так жалобно и грустно. Как-то сразу и наперекор своему прежнему душевному настрою перестала сомневаться и всем своим большим и сильным телом прильнула к нему, зашептала горячо: