Байкал - море священное
Шрифт:
День и ночь, потом еще день и ночь Бальжийпин шел с ними, углубляясь все дальше в тайгу, а когда остановились и сказал старец: «Здесь будем подымать избы…» — распрощался с. ними. Вышел к Амуру. Велика река, неспешно, чуя силу нездешнюю, несет волны к океану. С варначными мужиками встретился, отвели в дальнюю землянку, а там атаман, до самых ноздрей заросший русым волосом, глаза маленькие, злые…
— Рыскун?..
Бальжийпин не понял, о чем спрашивал атаман, про это и сказал. Удивился тот, поверил не сразу:
— И впрямь не рыскун? Кто же?..
Бальжийпин поведал
— Всяк па земле живет наособицу, токо про себя и думает. Бог — и тот в любую пору одинок. — Помедлив, добавил: — Но мы нынче вместе, ватажкою, один не станешь промышлять злато-корень.
Бальжийпин видел это промышление, и вовсе горько сделалось: бритоголовый восточный человек валялся в ногах у атамана, скулил по-щенячьи:
— Малайки у меня… малайки… Много… Хоть корня оставляй, атаман. Пропадут малайки!
Но атаман был суров:
— Пшел!.. — и на Бальжийпина, когда тот попытался защитить человека, посмотрел зло. — Не лезь, монах, со своим уставом!
Бальжийпин ушел из ватажки, смятый, но не раздавленный людскою злобою, светилась душа, живая, скорбная. А ночью открылось дивное. Небо сияло тускло, и деревья негромко пошумливали, и какие-то птахи неугомонные свиристели в кронах. Бальжийпин шел по едва приметной тропе, а следом за ним плелся восточный человек, и все скулил, скулил…
— Ну, что же ты?.. — сказал, остановившись. — Успокойся. Теперь не вернешь.
Тут-то и открылось дивное: не вернешь, конечно, ничего из того, что было в прошлом, а все ж не поистрачено, не пораскидано по дорогам, в сердце живет, неугасимое. И худое, и доброе. Про худое и думать не хочется, а от доброго светится душа. Все, что было с ним на родной земле Прибайкалья, снова воссияло в памяти. Он поминутно видел то старуху, то Сафьяна, то Студенникова, и мысленно благодарил бога, что они были в его жизни, и делалось так радостно, что боялся за себя: а вдруг не выдержит этого чувства, о существовании которого и не догадывался?.. Он теперь часто вспоминал свою жизнь на Байкале в таежной юрте и думал, что тогда, в сущности, был одинок, но это было как раз то одиночество, которое так необходимо человеку, потому что подымает над жизнью, над всем, что бессмысленно и жестоко.
Бальжийпин пришел к мысли, что одиночество, не вынужденное, а самим человеком обретенное, как благо, есть естественное его состояние, и только напуганный суждениями общества, которое считает иначе, человек не стремится к такому состоянию, а напротив, бежит от него, как если бы бежал от чумы. Даже пребывание в страшных подвалах дацана не помешало Бальжийпину прийти к этой мысли.
— Атаман и все те, кто был с ним:, — помедлив, сказал Бальжийпин, — каждый по отдельности, наверно, неплохие люди и, если бы все зависело от чьей-то личной воли, уж точно не обидели бы тебя. Но когда вместе, что-то случается с ними, недоброе что-то, делаются не похожими на себя, зверь просыпается в них, но он не живет в ком-то отдельно, а во всех сразу, и этот зверь страшен.
Восточный человек перестал скулить, тощий и шустроногий, приблизился к Бальжийпину,
— Ты другой… На земле такой мало… Я не понимай тебя и жалей… Прощай…
Бальжийпин посмотрел ему вслед, и постепенно то радостное, что, казалось бы, прочно завладело им, делалось мало ощущаемым, а спустя немного и вовсе исчезло, и прежнее беспокойство, которое шло от понимания своей вины перед людьми, едва приметно шевельнулось сначала, а скоро стало привычно большим и горьким.
Через день подошел к какому-то раскинувшемуся на десятки верст городу. Но он не сразу пошел в город, остановился на опушке леса посреди землянок: в них жили люди, и они, не спрашивая ни о чем, приняли, накормили. Они были все, и большие, и малые, землисто-серые, с длинными желтыми лицами, смотрели нелюбопытно и устало. В землянке, куда привели Бальжийпина, жил старичок, сморщенный, так что и глаз не видать, а только узенькие щелочки, бывает, что и блеснут какою-то мыслью, но тут же погаснут. Спросил у него, увидев посреди землянки слепленную из черной земли фигурку божка ли, провидца ли, снискавшего славу добрыми делами:
— Вы кто будете, люди?
Старичок долго кашлял:
— Племя земное, от матушки родимой кормимся, в нее и уйдем, а потом из плоти нашей прорастет дерево, и будет величаво, и коснется верхушками небесной тверди.
— Отчего в землянках живете, не в избах?
— Эк-кий же ты непонятливый, — с досадой сказал старичок. — Говорено ж, племя земное, стало быть, норовим жить в самой земле, ею и дышим, в нее и веруем свято. Я, к примеру, бывает, что и слышу, как стучит сердце, да нет, не мое — земли. Нетто услышишь это биение в избе, вознесшейся над матушкою родимою? Всяк человек в избе — дальше от земли, а значит, от бога, не ищет его в себе, в деяньях своих, чуть что, норовит согрешить, немало не печалуясь о душе. Худо!..
Чудно прозывали себя те люди: не то детьми земли, не то еще как… Случалось, выходили в город, работали там, чтоб сыскать пропитание. Но исполняли только ту работу, которая не сделала бы больно земле: прибирали на улицах, свозили мусор, нянчили ребятню в богатых домах, ухаживали за скотиною. Про них знали в городе, но не трогали, принимая за блаженных, не от мира сего, а порою с болезненным интересом вглядывались в землистые лица, стараясь понять, что же держит их в сырах промерзлых землянках? Иль впрямь так велика вера?..
Сами они были слабы телом, по не духом, и, когда кто-либо из них помирал, не плакали, радовались, говоря, что еще один приблизился к престолу всевышнего. Норовили держаться рядом, бок о бок, и это длилось не день и не два, годы, и не были в тягость друг другу. Бальжийпин недолго прожил у них, ушел.
Случалось, думал: «Сами себя обрекли на мучения, и в том мучении находят сладость?..» И отвечал мысленно: «Да, находит. Удивительно, что находят…»
Он вспоминал про этих людей и когда ехал в душных вагонах все дальше и дальше на восток, где шла война, которую возненавидел сразу же, как только она вошла в сознание, и когда сидел у походного костра и слушал неторопливую, незлую перебранку изуверившихся солдат.