Байкал - море священное
Шрифт:
В феврале пятого года Бальжийпин оказался в частях сибирской дивизии, которая стояла под Мукденом. Странно, что на него почти не обращали внимания. Он жил то в одной наспех вырытой солдатской землянке, то в другой, помогал санитарам перетаскивать раненых, подолгу говорил с ними, утешая. Только вряд ли кто-то слушал, всяк думал про свое напряженно и со страхом. Этот страх почти физически ощущал Бальжийпнн, но не сразу понял, откуда идет он, понял чуть позже, когда в одной из ночных атак было убито много народу, а еще больше покалечено. Возле Бальжийпина оказался казачий урядник с Георгием на груди и с перебитой, на перевязи, рукою, шально глядя по сторонам, воскликнул:
— Братцы,
Это, кажется, было то, про что нынче думал каждый, а только опасался сказать, и причем опасался не начальства, которое как раз присмирело, понимая, что на войне все равны, а помереть от своей ли пули, от чужой ли, — не велика разница, опасался себя, появлялись мысли, от которых становилось страшно, люди словно бы уже не принадлежали себе, а кому-то еще, властному и сильному, кто вдруг поднялся над ними и велит делать такое, об чем прежде и понятия не имели: взросшие на уважении к российскому порядку, что представлялся осиянным перстом всевышнего, вдруг почувствовали, что это не так, и попервости растерялись, а потом в них поселился страх, зримый, физически ощущаемый не только ими…
Подчас спрашивали у Бальжийпина:
— Ты кто?.. И чего здесь потерял? В войсках?..
И он хотел бы ответить, но не знал, что надо сказать. Уж так получилось, что его понесло, понесло, как щепку волною, и выбросило на краешек земли, залитый кровью. Но чаще Бальжийпина принимали за восточного провидца или за монаха, которых в войсках расплодилось в немалом количестве, а еще чаще за санитара, и при надобности кричали зло:
— Эй, ты, в халате, пошевеливайся!..
И он, как мог, шевелился и помогал, вся его духовная сущность словно бы ужасалась, затвердела, сделалась как камень и безропотно подчинялась тому жестокому, что происходило вокруг. Ненавидя войну, Бальжийпин, ставши частью этой огромной людской массы, скопившейся па краешке земли, на какое-то время и сам сделался, как и вся эта масса, заразясь ею, настырным и злым, а все ж не уверенным в себе, подчиняющимся чужой и недоброй воле. Но духовная его сущность была такова, что не желала слишком долго пребывать, уже успевшая привыкнуть к освобожденности и к ощущению простора, неизменно открывающегося перед нею, в этом искусственно ужатом, затверделом состоянии, и еще раз, но уже в последний раз, заявила о себе тою возвышенною болью, которая принимается иными за отклонение от нормы, а другими, сомневающимися, за торжество человеческого духа.
С утра, едва только изжелта-серое и большое, какое-то чужое солнце высветило небо, огромные массы войск и с той, и с другой стороны заколыхались, пришли в движение. Казалось, очнувшись от долгого зимнего сна и но какой-то неясной причине не умея сразу же соориентироваться в замкнутом земном пространстве, два гигантских муравейника стронулись с места и, ошалевшие, двинулись навстречу друг другу. Нестерпимо хотелось остановить их, но уже никто не был в состоянии сделать этого, не ставши жертвою своего желания.
Два войска сошлись посреди поля, и началось одно из тех сражений, которое будет стоить жизни тысячам людей и которое, в сущности, никому не нужно и глубоко чуждо человеческому духу, изначально призванному жить в согласии с миром и любить все, что есть на этой земле, и через любовь постигать смысл бытия.
Бальжийпин стоял чуть в стороне, на изгорбленном, со странно податливой, точно пружинящей, хотя место было сухое, почвой, возвышении возле санитарных повозок и смотрел на сближение войск, еще не понимая, что через минуту-другую откроется его взору.
— Что же происходит? Зачем люди убивают друг друга?..
Кто-то ответил привычно устало:
— Война, чтоб ее!..
— Но зачем, зачем?..
Теперь уже никто не ответил, и он быстро спустился с возвышения и скоро оказался в войсках, которые всеми возможными средствами, с каждою минутою делаясь яростнее и ожесточаясь, старались поразить друг друга. Еще какое-то время в своем странном здесь желтом одеянии Бальжийпин ходил среди солдат невредимый и выкрикивал одно и то же:
— Зачем? Зачем?… Опомнитесь, люди!..
Но это не могло продолжаться долго здесь, на поле боя, где только смерть и властвовала, это и не продолжалось долго, в какой-то момент Бальжийпина бросило в самую гущу дерущихся, сейчас же ощутил острую боль в груди и увидел перед собою русского солдата с почерневшим от ярости лицом и что-то хотел сказать, и не успел, в то же мгновение почувствовал такую же боль в спине, обернулся и заметил маленького юркого человечка с широким испуганным лицом. Выдернув из его спины штык, человечек стал со смятением разглядывать штык, но широкому лезвию которого, мгновенно загустевая, текли тяжелые алые промерзи.
Потом Бальжийпин лежал на спине и уже ничего не видел, хотя многое слышал, но уже не то, что происходило вокруг, другое, сделавшееся близким и дорогим сердцу: он слышал голос старухи, перед которою до последнего дыхания чувствовал себя виноватым, хотя не мог бы сказать определенно, что же это за вина, столь упорная и необъяснимая… Понял, что она зовет к себе, облегченно вздохнул и сказал:
— Хорошо, я иду…
Он не видел, как те, двое, сраженные упали рядом с ним, такие чуждые друг другу и все ж одинаковые перед лицом смерти, и его кровь смешалась с кровью этих, двоих, и земля сделалась мокрой и красной, и такой она пребудет еще долго…
32
Старик говорил, глядя поверх моей головы:
— Земля, коль духом своим войдет в человека, богаче делает его, чище. Иль не так?..
Я не отвечал, смотрел в ярко-синюю байкальскую даль, и на сердце было неспокойно. Я увидел какое-то темное облачко, провисшее над морем и с каждою минутою делавшееся все больше.
— Что это, иль к непогоде?..
Я оглянулся, но старика на прежнем месте уже не было. Только в прибрежных ивовых кустах хрустнуло, сухая веточка иод его ногами, кажется, сломалась, а потом сделалось тихо-тихо. Шустроногий старик, ему уж лет не приведи сколько, сам говорил: век доживает, а по-прежнему боек и в уме ясен. Лет десять, помнится, назад я впервые встретился с ним, он и тогда такой же был, ну, разве что чуть побойчее, рука у него, одна, правая, — не своя, а попробуй-ка отличи ее сразу от той, другой… Но я, помнится, отличил и подивился: небось и тогда, в черном, сорок первом, немолод был. Я смотрел на неживую руку, и вдруг строчка пришла в голову:
Я б руку эту уже и не руку С нежностью великою поцеловал…
Я стоял и шептал слова, которые мне приглянулись, а скоро позабыл обо всем не свете, сделался привычно суетливый, горячечный, не в себе вроде бы… А старик-то рядом, и глаза узкие светятся черно и как-то по-особенному хитро, сказал с усмешкой:
— Эй, ты че, однако, иль башка дырявая?..
— А что я? Что?..
Не сразу, а все же пришел в себя, спросил:
— На войне, чай, был?.. — И показал на его руку не то из дерева искусно вырезанную, не то еще из чего…