Бегом на шпильках
Шрифт:
— С тобой — ни в чем! — отрезает он. — Ушам своим не верю. Тони, значит, можно, не щадя никого, прокладывать себе длинную и блистательную карьеру, изводя всех и вся, а тебе, значит, нельзя никого расстраивать?! Ты, значит, должна ходить и улыбаться?! Как такое вообще возможно?! А что, если бы с тобой случилось несчастье?
Чувствую знакомые корчи в желудке.
— Тогда, — хрипло отвечаю я, — пришли бы спасатели и сказали: «Не унывай, подруга, может, все еще обойдется!»
Энди смотрит на меня так, как королева Виктория смотрела бы на придворного шута, дерзнувшего неудачно сострить насчет тещи.
— Я
— Ай, — поддразниваю его я, стараясь придать голосу легкомысленность, — ты же меня знаешь. Я девочка покладистая. Они довольны — и я довольна. Я имею в виду маму и Тони.
— Чушь собачья! — орет Энди. Женщина за соседним столиком, с лицом цвета сланца, сворачивает свою «Гардиан» и поспешно выскакивает из кафе. — Я видел твою сушилку для белья: такое впечатление, что ты всерьез настроилась на военную карьеру. Нет, Натали, ты далеко не покладистая девочка. Я знаю, что такое «покладистость». Так вот, ты не из их числа.
Я буквально вжимаюсь в стул. Он касается моей руки, очень осторожно, — пальцы у него холодные, от пивной бутылки, — и говорит:
— Точно так же, как ты не производишь впечатление безумно счастливого человека.
Чувствую выброс адреналина. Будто меня подвесили на изгородь из колючей проволоки и пустили ток.
— Энди, что тебе от меня нужно? Чтоб я разревелась? Или устроила здесь сцену?
Энди бросает на меня еще один злой взгляд.
— Да. Да. Чтоб ты устроила сцену. Сделала то, что тебе хочется, и перестала страдать насчет того, что могут подумать другие. Робби сказал, ты была в ужасе, когда отказывала ему: словно ты не вправе отказать заднице со сросшимися бровями. А как ты разговариваешь? Тебя послушать: так можно подумать, что искренность — это уголовное преступление. Я знаю тебя много лет, но мне кажется, я еще ни разу не видел, какая же ты на самом деле. Я видел только фасад. Но мне интересно не это.
Мои глаза дают течь.
— Я тебя уверяю: тебе не понравится, какая я на самом деле.
У Энди такой вид, будто он вот-вот выйдет из себя.
— Знаешь, мне доводилось работать на ферме, но даже там я не видел столько дерьма.
По-моему, я и так достаточно долго уворачивалась от пуль. Хватит, я устала. И я сдаюсь.
— Ты прав. Это было отвратительно, это было дерьмово, это было просто, черт, несправедливо, конечно, я была несчастной, завистливой, — называй, как хочешь, — но я не дура.
Вообще-то я планировала произнести коротенькую саркастическую речь, но слова стали набирать силу сами собой и полились бурным потоком: даже чуть быстрее, чем я успевала их произносить.
— Интересно, а как бы ты себя чувствовал? Когда тебе постоянно дают понять, что ты не оправдала надежд, что ты бедствие для семьи, причем уже с тех пор, как тебе исполнилось семь, что тебя всего лишь терпят, каждый раз, когда ты высказываешь свое мнение, оно оказывается не к месту, неженственно — «женственно»! — ненавижу это слово, меня от него тошнит, оно как бейсбольная бита; о, нет; «ненавижу» — господи, я выгляжу такой злюкой, настоящей сучкой, — хорошим девочкам не пристало злиться, только плохие девочки имеют собственное мнение и высказывают то, что выходит за рамки дозволенного, с точки зрения Матери, хотя… да, ты прав, с Тони все было по-другому, конечно, я обижена
Постепенно я смолкаю.
— М-да, — тихо произносит Энди, терпеливо дослушав до конца. — Тебе просто необходимо было выговориться.
Стискиваю зубы, — чтобы вели себя прилично, — и откликаюсь:
— Мм.
Абсолютно без всякой связи вспоминаю, как я впервые — в возрасте тринадцати лет — попробовала косметику. Заметив меня в школьном автобусе по дороге домой, Тони пронзительно завизжал: «Смотрите! Она навозюкалась помадой!»
— Он называл меня Мисс Хрюшка, — тускло говорю я. Не для того, чтобы сообщить это Энди, — просто вдруг вспомнилось.
Энди хмурится.
— Натали, нельзя принимать все так близко к сердцу. Получается, что ты вроде как сама хочешь быть жертвой. Так жить невозможно. Тебе нужно, — он глубоко вздыхает, и я чувствую неминуемость какого-нибудь очередного перла из «Дао Рюкзачника», — обрести то самое внутреннее, недостижимое ощущение самой себя. И вообще, все братья дразнят своих сестер, придумывая им всякие обидные прозвища. Я сам в свое время называл Бабс Аланом.
— Аланом?! — Теперь я заинтригована. — Почему Аланом?
— Да просто потому, что ни одна девочка двенадцати лет не захочет, чтобы ее называли Аланом.
— Не знаю. Мне кажется, Алан все-таки лучше Мисс Хрюшки.
— Мисс Хрюшка — это просто шикарно. Для свиньи.
— Это совсем не то, что имел в виду Тони, — огрызаюсь я.
— Ты же ведь не была толстой, правда?
— Ты что! Кожа да кости, но зато ела очень много, вечно ходила голодная, это он и имел в виду. Он вообще терпеть не мог толстых. Когда папа ушел от нас, мама очень сильно поправилась. Не знаю, помнишь ли ты ее тогда?
Энди морщит нос.
— Вроде как, — говорит он. Сначала мне кажется, он просто хочет быть тактичным, но тут он добавляет: — Но ведь она всегда была кругленькой, разве нет?
— Да, — говорю я, — но только в тот период она была не кругленькой. Она была круглой. Тони даже запретил ей приходить в школу. Сказал, что будет стесняться ее, так как у всех остальных мамы худые.
— Вот засранец! И почему она не влепила ему хорошую затрещину?
— Это все равно как если б Дева Мария отшлепала Христа.
— Должно быть, это очень больно — чувствовать, что у мамы ты всегда на втором месте, — начинает Энди, будто выскабливает перочиным ножиком змеиный яд из моей кожи. — Но зато у тебя есть то, чего нет у Тони: у тебя замечательные отношения с отцом. Разве не так?
— Были, — отвечаю я, — до тех пор, пока он не свалил в другое полушарие. Я не упала… не падаю духом, и мы великолепно ладим. Сейчас. Я его обожаю. Судя по всему, больше, чем он меня, иначе он не слинял бы на следующий же день после того, как мне исполнилось двенадцать.