Белая книга
Шрифт:
В первую побудку я одним прыжком соскочил с кровати — ведь еще с вечера мне не терпелось поскорее покататься на огромном колесе машины, зато уж на второе и на третье утро я был готов отдать своего зеленого глиняного конька — лишь бы меня оставили в постели. Но это было невозможно, тяжкую обязанность — погонять лошадь — возложили на меня, и отказаться от работы я не мог. Обуваясь, я слышал вокруг себя шорох веревочных шнурков, сонное посапывание, будто у всех заложило носы, да песни сверчков. Что ж им, бездельникам, но петь?
Дедушка всегда собирался первым. Он еще выкресал
Дул холодный ветер, а мне было так тепло в мягком материнском платке, который я ни за что не дал бы себе повязать среди бела дня, но сейчас в темноте шел весь перевитый им, как бобовый сноп. Идти со спеленатыми руками было неудобно, толстый узел на спине давил, как гора, но я все терпел, зная, что иначе закоченею на колесе, погоняя лошадь.
— А какие они, хвостатые звезды? — спросил я у матери.
— Хвостатые звезды? Вот погоди, увидишь — узнаешь.
Три дня подряд мы мяли лен, и всякий раз, когда надолго останавливали машину, я кидался на порог и оглядывал небо, но так ничего и не углядел. Может, оттого, что все утра выдавались пасмурные. Как назло! Днем светило солнце, белые паутинки цеплялись за ноги, за руки, прилипали к шапке, а на рассвете, когда мяли лен, задувал сырой холодный ветер, и туман прятал звезды.
— Ну расскажи, какая она, хвостатая звезда? — просил я мать.
— Вот дурачок, — сердилась она. — Почем я знаю. Говорят, звезда как звезда, блестит, будто шляпка гвоздя на подошве башмака, а от звезды тащится длиннющий хвост, вроде метлы. Увидишь такую на небе, стало быть, это и есть хвостатая звезда.
Дорогой я все думал: «Зачем же этой звезде понадобился хвост? Верно, она птичья звезда либо скотины какой? Говорят же, будто у каждого человека есть своя звезда, отчего бы и животным и птицам, скажем, лошади и аисту, не иметь своей звезды?»
Дед подсаживал меня на фуру со льном, и я, зарывшись меж снопов, судорожно уцепившись за веревку, погружался в мглистую дрему. Осенью большак изъезжен, нередко колеса увязали по самую ось; колдобины и ухабы, понятно, были разные, оттого возок покачивался, как лодка. Порой мы вдруг останавливались, и я чувствовал, что какой-то миг мы стоим на одном колесе. Глаза у меня таращились от страха — того гляди, скатишься с этакой высоты, — я ведь у себя наверху, кроме темно-серого предрассветного неба, ничего не видел. Но воз, со скрипом перевалившись, вставал на остальные колеса, и я снова погружался в туманное облако дремы.
Когда мы доезжали до места, я спал крепким сном. Дед отвязывал веревку, я чувствовал, как она выдергивается из моих пальцев, и кубарем скатывался с воза на руки кому-нибудь
В сарае я садился на перекладину колеса прямо за хвостом лошади и все время подгонял ее кнутом, чтобы она не останавливалась и чтобы самому не уснуть.
Колесо льномялки стояло в сарае с вольными стенами, без фундамента, лишь по углам были подложены большущие каменюги. На исходе ночи, когда поднимался ветер, меня все чаще пробирал озноб. Руки в латаных варежках застывали, ноги немели, из носа текло. Варежки промокали насквозь, а рукава лоснились, будто дегтем смазанные.
В первый же раз, когда лошади и работнику у вальцов дали передышку, я соскочил со своего насеста и заковылял к выходу, одеревенелый, как дряхлый старик.
Хвостатой звезды не было…
Тогда я прошмыгнул в овин хоть немного погреться.
Там моя мама вязала лен в пучки. Она подошла, поправила на мне платок. Руки у нее были теплые.
— Попробуй, какие у меня! — сказал я, прикладывая варежку к ее щеке.
— Ах ты, чертенок, — вскричала она, сорвала у меня с рук варежки, кинула их на печь, а мне отдала свои. Мягкие, теплые!
Я спросил, сколько льна уже намяли и будет ли половина и когда опять остановят машину. Заботила меня единственно хвостатая звезда, но разве рабочему человеку пристало говорить о чем-нибудь, кроме работы? Никто мне так и не ответил, и я сам полез на колосники поглядеть, много ли осталось льна.
В овине только и было света что от тусклого, обмотанного проволокой фонаря. Работали почти ощупью. Мне там совсем не понравилось. После холодного сарая в жаре и духоте овина меня стала бить дрожь. Казалось, от самых пят по телу поднимаются ледяные комки и, тая, подкатываются к горлу. Запах нагретой земли душил и дурманил. Меня затошнило, я поскорее сунул в рот хлебную корку. Не было тут ни одного приглядного уголка. Даже мама казалась чужой. В старой рваной юбке и толстом длинном переднике она походила на нищенку.
С гумна донесся окрик хозяина — передышка кончилась.
— А где же мой кнут?
Батюшки, да он у меня в руке… И я снова влез на свой насест, и колесо завертелось.
Время от времени ко мне подходил старший сын нашего соседа, хозяин льномялки, и наказывал не гнать коня так шибко: колесо тяжелое, того гляди, лошадь споткнется, обезножит.
Но только лошадь затрусила потихоньку, в оконце показался мой хозяин:
— А ну, поддай! Вы что — спите? Совсем тяги нет.
Соседский Юрка не лошадь нашу берег, а свою льномялку. Как-то он подошел ко мне и шепнул:
— Три копейки дам, гони потише.
Сказать моему хозяину, чтобы так шибко не крутил машину, ему, видно, было неловко. Ну, а мне что прикажешь делать? Не подгонять лошадь — хозяин ругается. Да к тому же Юрка только посулил деньги, а дать не дал.
День только занимался, а наши по второму заходу опять доверху насадили овин, а фуры нагрузили мягкими вязками льна.
И тогда мы отправились домой, и опять меня дорогой смаривала дрема.
Наступило последнее утро. С каждым разом мне все тяжелее было вставать, а тут я просто даже не мог продрать глаза, сколько меня ни расталкивали.