Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Справа от холма, на котором они дневали, железная дорога, несколько десятков пленных под конвоем автоматчиков ремонтировали колею. Слева асфальтированная дорога к небольшому, в несколько крытых черепицей островерхих домиков-коттеджей, поселку. По ней изредка проезжали машины, только что прогромыхала запряженная парой битюгов подвода, за ней — трое велосипедистов, на подъеме около села они держались за подводу. Железная дорога выгибалась дугой, обегала поселок с востока.
А на поле, в полутораста шагах от них, одинокая полольщица в сером платье и синей причудливой шляпке, подвязанной под подбородком. Полола и полола, не разгибая спины.
— Она непременно придет сюда, — сказал Яхно, заросший рыжей
— Придет, — пошевелил кадыком криворотый Сусла. На рассвете они накопали мелкой, как горох, картошки, и теперь он жевал ее, вытирая о полу. — Амба нам.
Но картошку жевать не переставал. Они продолжали лежать на сухой, рыжеватой, как бы перержавевшей хвое. Бежать было некуда. Их бы сразу увидели и от шоссе и от железной дороги. Четыре мысли пульсировали, как четыре пересыхающих ручья, на которые разветвлялась река. Где-то идут дожди, где-то тают снега, а им суждено умирать… Они могли передневать где-нибудь в другом месте, нужно было только пройти еще немного или остановиться раньше. Теперь казнились этим.
— Я же говорил, — сказал Сусла. Он ничего не говорил, он плелся сзади, отдавшись на волю остальных. Но теперь ему казалось, что он что-то говорил, к чему-то призывал.
Ему никто не ответил.
— Нужно, чтобы она нас не увидела, — не вкладывая в свои слова никакого реального смысла, произнес четвертый, тихий и застенчивый, бывший воентехник Борисов.
— Пойди попроси, — со злобной иронией бросил Яхно. — Она только увидит, завопит…
— Вон, распрямилась, — зашептал Сусла. — Идет.
— Нет, не идет, — сказал Яхно. — Однако… Нужно что-то делать.
— А что тут можно сделать? — обреченно сказал Борисов. Маленький, высохший, в полосатой, вытертой до бесцветности одежке, он лежал, согнувшись калачиком.
— Пропадать из-за какой-то… Ни за что… — вдруг обозлился Сусла.
И тогда зашевелились все.
— Еще бы…
— Бежали из-под конвоя…
— Через проволоку…
Они подталкивали друг друга к известной и неизвестной черте.
— А если бы…
Яхно не сказал больше ничего, но мысленно все уже забежали далеко вперед; пробежали и вернулись, в неуверенности, в безысходности, в отчаянии. Сусла умылся потом, а у Борисова плечи задрожали, как от холода.
— У кого нож? — спросил Яхно, и его глаза стали неподвижными, а в зрачках застыли две белые черточки.
Борисов показал глазами на Ивана.
— И — кто же?..
— Ну, чей нож… — буркнул Сусла.
Иван оглянулся, в его черных глазах вспыхнули огоньки, — Сусла даже опустил голову. И тогда Борисов взял четыре сосновых иголочки, одну надкусил и все вместе зажал в кулаке. Он не проронил ни единого слова. Но все поняли и так. Отвели глаза, только Сусла уставился на черную потрескавшуюся руку диким, почти безумным взглядом.
Первым, все так же не глядя на руку, державшую иголки, потянул Яхно, хвоинка была длинная, он даже пожевал ее от жуткой радости. Хвоинка, которую выдернул Сусла, тоже была длинной.
Иван сам не знал, как это случилось, что он потянул тоже. Потянул вопреки желанию, вопреки тому, что поднималось в душе, поднималось круто и болезненно. Был это гипноз или бессознательный порыв, инстинкт спасения и самозащиты, — кто знает? Но он потянул и сразу почувствовал, что это та, роковая. Даже хотел остановить руку, но уже было поздно, надкушенная хвоинка торчала в пальцах, как иголка со сломанным острием.
— Я не буду, — бросил он и отвернулся.
— Не имеешь права, — сказал Сусла, и его голос скрипнул необычной твердостью.
Иван ничего не сказал и лег на хвою. Он понимал, что поступил бессмысленно — загнал сам себя в трясину. Чем теперь мог оправдаться? Ведь даже собственная смерть не снимала того, что взвалил на душу
Еще подумал, что имя это из сказки; наверное, нынче им девочек не называют. Иван почувствовал страх перед теми тремя хвоинками, которые обрекли его на то страшное, что он решительно отбросил в первую минуту, понуждали его неотвратимо к нему. А он ищет какого-то убежища и не может найти. Да и где это убежище? Что другое может спасти? Ведь все так просто и так страшно: умрут они четверо или она одна.
Иван ощутил, как сердце его наливается свинцом и уже бьется точно отдельно от него. А утро вставало перед ним теплое и ветреное, картофельное поле бежало до горизонта, и платье девушки реяло на ветру все ближе и ближе. Она полола, приближаясь к ним. И почему-то вспомнилось Ивану, как когда-то они с хлопцами лежали посреди Ворокушиного луга и смотрели, как к ним приближается тоненькая фигурка, лежали на краю ничейной территории. Она делила луг на две половины — позднянскую и талалаевскую. На ней росла буйная трава, которую никогда не выпасали, росли и сами облетали под ветром качалочки и засыхал на пне ситняг. Это была грозная линия. Лютая вражда разделяла позднянских пастухов с талалаевскими. Ее начали далекие малолетние предки и передали в наследство всем малолетним потомкам. Никто не знал ее причины, но пусть бы попробовал кто-нибудь с той или другой стороны ступить на ничейную территорию, сломать качалку, нарвать ситняга да сплести из него кнут или корзину, разорить гнездо!.. Однако коровы не разбирались в этом территориальном делении и порой, влекомые густой гривой трав, забредали туда. За ними вынуждены были бежать их пастухи. Тогда вспыхивали пограничные инциденты, переходившие в затяжные войны. То были суровые войны, и окончательной победы в них не одерживал никто. Иван и сам не раз испытал на своей спине крепость палок — дубинок из грабовых талалаевских лесов. Он тогда еще не знал, что на свете бывают войны тяжелее, что вражда — это одна из форм человеческого бытия, что соседи равны только тогда, когда они одинаково сильны. Весь антагонизм мира он познал позже, кровью, кожей. А этот худощавый нарушитель в длинной хламиде шагал себе по ничейной территории, невзирая ни на что, пренебрегая всеми законами границы.
Они налетели все вместе, стаей. Налетели и… остановились. Это была девочка. Маленькая, беленькая, в материной жакетке, в больших, хлопавших на ногах чунях. Увидев мальчишек, она испугалась, глаза стали большими-большими, а сама съежилась, точно пойманный зайчонок. Однако пыталась не выказать своего страха, не просила о пощаде, не отводила взгляда темно-карих глаз. И это раздражало всего больше. Никто из хлопцев ее не знал, а она молчала, не ведая, что к чему, ибо если бы ведала, то, пожалуй, сказала бы, что ее отец — мельник из Позднего, что они недавно вернулись из города, поселились на Басовом Куте. А в Талалаях у нее две двоюродные сестры…
— Ты чего тут ходишь? — спросил-привязался придурковатый Дусь и хлестнул девочку кнутом по босым ногам. — Чего?
А Иван, он и сам не понял, как это произошло, что было силы огрел Дуся тройчатой плеткой. Они сцепились, хлопцы обступили их, а девчушка тем временем засеменила к селу. И, уже отбежав далеко, остановилась и смешно пригрозила кулачком.
Он только осенью встретил ее в школе. Ее звали Марийкой…
— Ц-с-сц! — внезапно перерубил Ивановы воспоминания Яхно. — Бросила тяпку. Идет.