Белая ворона
Шрифт:
Да, объяснить про готовку — реально. Но та девчушка, которая «лаоши», запомнит. Большой знак вопроса мысленно поставит. А то и не мысленно, я ж не в курсе, как в этой стране относятся к: домашнему насилию; психическим отклонениям.
Что из этого предположит учитель? Равнозначно и однофигственно. Плохо и то, и то. Недопустимо! У меня такие планы на будущее! Если спустя сколько-то лет всплывет нехорошая отметка в личном деле, то свет можно тушить. Над сценой, над всеми задумками. И над миром заодно.
Может, я нагнетаю и преувеличиваю. Возможно,
А если нет?
Мама и учитель отошли подальше вглубь комнаты для занятий. Сидят, пьют теплую водичку из термосов. Тихонько переговариваются, и вроде как не смотрят на меня сию секунду.
Действую, пока не поймали на горячем. В смысле, на холодном (оружии).
Хватаю злосчастный рисунок, складываю вчетверо. Комкать или рвать нельзя — услышат. Чтобы не оставлять следов, запихиваю сложенный лист в рюкзачок.
Мать моя купила его для удобства ношения всяких там кисточек, карандашиков и прочая. На мои честно заработанные. Хорошо, что я по приходу, когда достала нужное, не застегнула молнию. Просто накинула лямки на спинку стула.
План Б! Еще один лист, карандаш (все тот же ЧБ), чиркаем нечто вроде чучела огородного, к тому же кособокого. За принадлежность к женскому полу у нас отвечает длина черных волос.
Минимально подкрашиваем. Мозг, видимо, в попытке извиниться за сотворенное, подкидывает воспоминание, что удобнее растушёвывать не пальцем, а бумажкой. Применяю. Да, удобнее.
Затем берем черный фломастер (за неимением кисти и туши, а также навыков в их использовании), и сбоку от фигуры чучела предельно аккуратно выводим ключ: мать, один из ключевых иероглифов. Обычно в текстах используют другое написание, но там сложно. Значительно сложнее этого.
— Закончила! — радостно оповещаю взрослых.
Саму потряхивает от того, как прошлась по острию ножа… В прямом смысле.
Учитель поднимает с парты мое художество. Цокает языком: тихо, но детский слух хорош.
— Мне кажется, — говорит, аккуратно подбирая слова. — Для Мэйли будет лучше посвятить больше времени каллиграфии. К ней у вашей дочки явная предрасположенность.
— Верно, Мэйли нравится писать, — на лбу ма образуется складочка. — Хоть ей и рано такое по возрасту.
— Очень хорошо! — учитель берет оба мои художества, двумя руками передает их родительнице. — А к рисованию вы с ней можете обратить позже.
«Позже» с языка взрослых — тоже самое, что и никогда.
— Мэйли, ты не сильно расстроилась? — спрашивает мать моя на улице. — Если хочешь, мы поищем другой кружок рисования. Пусть он будет подальше, но мы справимся. Можем ездить на метро.
— Нет, — мотаю головушкой, хвостиками
Безопаснее. А то фиг знает, что в следующий раз мое внутреннее и потаенное вытянет из недр своих на белый лист? Скажем, что-то из жизни прошлой.
Так я распрощалась с затеей пойти по стезе художника. Посудила, что будет лучше сосредоточиться на чем-то менее разоблачительном.
— Хорошо, — мама протягивает ручки. — Давай, я тебя понесу. Дождик шел. О, а почему ты рюкзачок не застегнула? Ведь так карандашики могут рассыпаться, если вдруг уронишь. Помогу.
Мамины руки тянутся к заплечной сумке. И я соображаю, что может случиться, но поздно. Что-то уже шуршит в ее пальцах.
«Повиснуть на руках? Зареветь? Потребовать не трогать мои вещи?» — ворох стремительных мыслей проносится, как табун скакунов по широкому полю.
Меня подвели спешка и небрежность. Затолкнула чертов рисунок недостаточно глубоко.
Исполняю все вместе: и висну на руке родительницы, и начинаю ныть.
— Пойдем домой, мама! Побыстрее, пожалуйста, Мэйли очень голодная!
А у самой сердечко колотится: «Бух, бух, бух». «Нет. Нет. Нет!»
Я не хочу ее расстраивать.
Подозрительное шуршание прекращается. «Вжу-ух», — и звяк застежек. Они парные. И звук соприкосновения двух молний звучит, как небесная симфония.
Выдыхаю. Вспоминаю про бобра и желаю каждому в этом прекрасном мире — бобра.
Мне радостно и спокойно до прихода домой. Потому что дома я обнаруживаю, что листок с моими художествами пропал.
Следующие дни я, как говорится, на измене. Чутко бдю за изменениями в настроении своей родительницы. Жду, что меня вот-вот призовут на «серьезный разговор».
Но дни идут, а ничего такого не происходит. Мама спокойная, веки не припухшие, уголки глаз не красные. Признаков тревожности не заметно.
«Наверное, она его выпустила», — спустя неделю, что я ее караулю, начинаю придумывать, что ж могло статься с тем листком. — «Из пальцев. Когда я на ней повисла. Он улетел и не обещал вернуться. И даже если не размокнет под дождем, и кто-то его подберет, со мной не свяжет. Так вполне могла сработать удача».
Другой вопросец в том, где шлялась сулёная мне удача, когда моя рука творила сие непотребство?
Самоуспокоение работает, что хорошо, а то признаки тревожности у меня самой буйным цветом уже цвели. С паранойей в одном букете.
Когда почти всю сознательную жизнь придумываешь разные истории, несложно и для себя одну вообразить. И убедить себя в ее достоверности.
«Сосредоточусь на танцах, как оригинальная Лин Мэйли», — под конец недели выношу постановление. — «И в киноиндустрию вписаться все же можно. Если позовут».
Ни от Сина, ни от всей прочей студенческой массы, известий про отснятый материал не поступало. Может, не досняли, может, монтируют. Спецэффекты там какие-то прикручивают.