Берта Исла
Шрифт:
Мне надо было выговориться, хотя я собиралась убедить его совсем в другом, а это было лишь преамбулой. Но Томас воспользовался моей передышкой и на сей раз не ограничился парой фраз, хотя опять – к моему отчаянию – заговорил голосом Уолтера Бреннана, который теперь звучал для моего слуха совсем уж зловеще и буквально сводил с ума:
– Если я правильно помню, в той знаменитой сцене говорится еще и следующее: “Да и незачем нам в это вникать. Мы знаем только, что мы подданные короля, и этого для нас достаточно. Но если бы даже его дело было неправым, повиновение королю снимает с нас всякую вину”. Что-то в этом роде изрекает второй солдат, не думай, что и мы там не изучали Шекспира. Но в сегодняшнем мире царят, разумеется, иные правила: никто не подумает возложить ответственность на бедного юнгу за то, что капитан корабля совершил предательство. Возможно, скромный солдат из “Генриха Пятого” был более прав, чем этот наш мир, лицемерней которого не знает история, как бы он ни тщеславился своими достижениями. Но я не понимаю, к чему ты клонишь и зачем все это мне рассказываешь, Girlie [33] . —
33
Девочка (англ.).
Думаю, и это тоже Томасу внушили его злополучные начальники. А коль скоро Англия управляется иначе, то стоит ли удивляться, что он выбрал именно ее. Хотя история знает нескольких недоумков, стоявших у власти и там…
Где-то в середине его пространной речи наша дочка заплакала и стала звать нас, но Томас не прервался и сделал вид, будто ничего не слышит, или решил, что это не так срочно, чтобы он не мог закончить свою мысль. Но он ее, разумеется, закончить не успел, как и я свою. Я не могла не откликнуться на детский плач, поэтому вскочила и бросилась в детскую, но прежде успела сказать: – И перестань ломать комедию! Почему ты вдруг заговорил по-английски, да еще голосом старого ковбоя. Что за игру ты затеял? Мало того, что я нервничаю, так ты еще и пугать меня вздумал. Словно со мной рядом сидит совсем чужой человек, не знаю кто, какой-нибудь Уолтер Бреннан. Ведь я даже не все как следует понимаю, и это уже не ты. Хватит, ладно? К чему эти шуточки?
Я взяла дочку на руки. Она попросила пить, я дала ей воды, а потом принесла к нам в гостиную, прижала головку к своему плечу и стала укачивать, расхаживая туда-сюда, чтобы она успокоилась и снова заснула под наш еле слышный разговор. К счастью, Томас опять заговорил своим обычным голосом. Надо добавить, что его отношение к Гильермо и Элисе было неровным. Он, вне всякого сомнения, безумно и нежно их любил, а от девочки так просто млел. Но при этом, когда жил с нами в Мадриде, старался сохранять некоторую дистанцию. Он словно не давал воли собственным чувствам и делал все, чтобы сдержать естественное проявление любви к нему со стороны детей – наверное, не хотел слишком к ним привязываться, чтобы потом не так болезненно переживать неизбежную разлуку. Даже если Томас проводил в Мадриде несколько месяцев подряд, он знал: скоро его снова призовут, он снова покинет семью, а его пребывание дома – дело временное, и нельзя исключать вероятности, что однажды он к нам не вернется. Я жалела Томаса и стала мягче к нему относиться. Он сознавал, что внезапно может быть исторгнут из нашего мира, и поэтому изо всех сил старался не прикипать к нему накрепко, старался по мере возможности внушить себе, что он здесь едва ли не в гостях.
Томас протянул руки, прося у меня Элису, я передала ему дочку, и он прижал ее к своему плечу, легонько похлопывая по спинке и не очень умело укачивая. Она перестала всхлипывать и только кряхтела, а это означало, что она вот-вот уснет. Томас воспользовался моментом, чтобы ответить мне, но снова по-английски, хотя на сей раз выговор его был совершенно иным: так говорят необразованные люди, у которых почти все гласные похожи на “о”, к примеру, вместо like или mind получается loik и moind. А я опять понимала его с трудом. Теперь голос Томаса звучал твердо, как у молодого человека, а не как у дряхлого старика.
– Скорее Чарли Грейпвин, – сказал он.
Я не знала, кто это такой, и решила, что речь идет о другом актере второго плана. Наверное, им в их тренировочных лагерях показывают как новые, так и старые фильмы, чтобы они усваивали разную манеру речи, разные акценты и говоры. А также дают слушать пленки с записями на разных языках, предположила я.
– Если тот голос сводит тебя с ума, может, этот понравится больше.
Но и этот тоже тревожил и раздражал меня, хотя нервировал и пугал не столько голос Томаса, сколько его вид, словно в дом ко мне один за другим проскальзывали незнакомые люди, вселялись в Томаса или подменяли его собой: если бы такое случилось в прежние времена, пришлось бы призывать священника, чтобы изгнать из него бесов. Теперь его преображения стали настолько безупречными, что вызывали страх, а то и ужас: он мог выдать себя за кого угодно. Томаса хорошо натренировали,
– А теперь скажи мне твое мнение. Один из солдат в той сцене – Балтес, если я правильно помню, или нет, это был Уильямс – ввязывается в спор с королем, который завернулся в плащ, чтобы его не узнали, во всяком случае, лица его почти не видно, к тому же еще не начало светать. Уильямс говорит что-то дерзкое про своего монарха, а король защищает его (то есть себя самого, но говорит вроде как от лица другого человека), оба горячатся и дают обещание докончить спор после боя, если только останутся в живых. Они обмениваются перчатками, чтобы потом узнать друг друга по ним: у одного перчатка будет на шлеме, у другого – на шапке, пока они снова не встретятся, если, конечно, встретятся. Что и случается несколько сцен спустя. Генрих Пятый, естественно, остался в живых и видит проходящего мимо Уильямса, пока слушает отчет о погибших французах и потерях в английском войске. Король, как ему и положено, стоит в окружении свиты и обращается к солдату, заметив свою перчатку у того на шапке. Он интересуется, почему тот носит ее таким образом, и Уильямс рассказывает о случившейся накануне ссоре с незнакомым англичанином или валлийцем. “А если тот окажется знатным дворянином?” – ехидно спрашивает король. На что Уильямс отвечает с одобрения присутствующего рядом капитана, что, как бы высоко ни стоял тот, с кем они отложили свой поединок, он, Уильямс, должен выполнить клятву и дать обещанную пощечину, коль скоро уцелел в бою и не был ранен. Затем там начинаются всякие рассуждения, не имеющие отношения к делу, но наконец король показывает солдату пару к той перчатке, которую Уильямс носит на шапке, получив у костра от незнакомца. Генрих начинает упрекать солдата за дерзость, за то, что он нагрубил своему королю: “Дай мне свою перчатку, солдат. Смотри, вот пара к ней. Я тот, с кем ты обещал подраться. Ты нам порядком нагрубил, молодчик”. На сей раз он использует множественное число, чтобы напугать солдата, на что я обратила внимание, когда читала пьесу в последний раз, готовясь к занятиям: “Ты нам порядком нагрубил, молодчик”. А капитан, стоявший рядом, быстро меняет свою позицию и советует Генриху наказать Уильямса: “С разрешения вашего величества, за это должна ответить его шея, если только существуют в мире военные законы”.
– Знаешь, я ничего такого не помню. Ту знаменитую сцену помню, а эту нет, совершенно не помню, – сказал Томас на сей раз по-испански и своим обычным, то есть настоящим, голосом, словно вдруг снова стал самим собой, возможно заинтересовавшись моим пересказом. – И что сделал король? Велел его казнить? Это было бы совсем несправедливо, это было бы злоупотреблением властью. Солдат ведь не знал, с кем на самом деле разговаривал той ночью, он принял его за простого воина, за ровню, с кем можно как поспорить, так и подраться.
– Именно так и отвечает ему Уильямс: “Ваше величество были тогда не в истинном своем виде; я принял вас за простого солдата. Темная ночь, ваша одежда и простое обхождение обманули меня; и потому все, что ваше величество потерпели от меня в таком виде, я прошу вас отнести на свой собственный счет, а не на мой. Ведь если бы вы и впрямь были тем, за кого я вас принял, на мне не было бы никакой вины. И потому прошу ваше величество простить меня”. Я, конечно, цитирую по памяти, – добавила я, – но смысл его аргументов был именно такой.
– А по-моему, этот Уильямс и не должен был молить о прощении, – сказал Томас с излишней горячностью (какую обычно проявляют самые неискушенные читатели и зрители, то есть дети и подростки). – Ясно ведь, что он не хотел его оскорбить. Если король выдает себя за кого-то другого, он перестает быть королем, пока разыгрывает этот фарс. И не имеет значения, что ему тогда сказали, даже если слова были обидными, непочтительными, даже если они призывали к мятежу; их вроде как и не было, на них нельзя обращать внимания, их надо просто стереть из памяти. Ну и как поступил Генрих? Казнил солдата или простил?
Томасу не терпелось узнать, как развязался этот узел, воспользовался ли Генрих тем, что услышал обманным путем, поняв, что солдат его презирает (с чего и начался их спор, их ссора и обещание решить дело поединком), или он снял с Уильямса всякую вину, какого бы мнения тот ни придерживался и с кем бы ни вступил в спор, не ведая, перед кем открывает душу. Я быстро посмотрела на мужа – то ли растерянно, то ли с нежностью и жалостью, а скорее с невольной иронией. Он продолжал неуклюже укачивать Элису, хотя она уже крепко спала и дышала ровно и спокойно. Я хотела было забрать у него дочку и отнести в кроватку, но решила не спешить.