Берта Исла
Шрифт:
Нет, в моем случае все было иначе: возможные измены Томаса объяснялись бы служебной необходимостью, даже борьбой за спасение собственной жизни, и могли бы, пожалуй, восприниматься как поцелуи и постельные сцены, которые приходится разыгрывать актерам. Короче, были бы чистым притворством, ведь в тот момент, когда режиссер говорит: “Снято”, – эти актеры и актрисы расходятся и ведут себя так, словно между ними не было и намека на близость. Или близость была телесной, но не душевной, поскольку постель – одна из немногих сфер, где можно оставаться чужими друг другу. Томас, разумеется, исполнял свои роли без участия режиссера, операторов и съемочной группы, без каких бы то ни было свидетелей и не слышал команды закончить съемку. Наоборот, все должно было выглядеть искренним и естественным, особенно в глазах женщины, которая влюбилась в него до безумия – настолько, что рассказала лишнее, хотя не должна была вообще ничего рассказывать тому, кто мог погубить ее, то есть замаскированному врагу, лицедею, шпиону. Рассказала, чтобы показать свою осведомленность и полезность, чтобы похвастаться, чтобы отблагодарить, сообщив важную дату или важное имя. В любовных историях дело никогда не обходится без небольшого хвастовства – каждый старается набить себе цену. В любовных историях и вообще много значат разговоры, любовники говорят без умолку, словно это самый щедрый из всех вообразимых
Однажды и я попыталась получить от Томаса такого рода скромный подарок. Зная, что прямые вопросы мне запрещены, я пошла окольным путем, чтобы наш разговор не мог скомпрометировать мужа:
– Раз тебе приходится, проводя операцию, выдавать себя за другого человека, думаю, иногда ты спишь с какой-нибудь женщиной хотя бы только для того, чтобы что-то из нее вытянуть или втереться к ней в доверие. Так ведь? Признайся честно, я это пойму. И упрекать не стану.
В общем, поверить мне было бы нетрудно, то есть поверить, что я все пойму, в конце-то концов, в семидесятые годы в этом смысле очень многое позволялось, тогда на многое смотрели сквозь пальцы, никого нельзя было считать своей собственностью, презирались любые обязательства и любые путы: если я живу с тобой и воздерживаюсь от связей на стороне, то вовсе не из чувства долга, а лишь по моему собственному хотению, такова моя воля – мы люди свободные, и каждый новый день все начинаем заново. Тогда это считалось обычным у многих пар, хотя часто, заключая брак, оба все-таки мечтали о прочном союзе. Кроме того, мы с Томасом с самых юных лет слишком много времени проводили в разлуке, и легко было поддаться соблазну. Он не был первым мужчиной в моей жизни, как и я не была его первой женщиной, и это стало очевидно, когда мы с ним наконец соединились, по-настоящему соединились, что в старину называлось первым исполнением брачных отношений или консумацией. Мы не делились подробностями, не называли ни мест свиданий, ни имен, но оба приняли к сведению, что нечто подобное случилось, было личным делом каждого и другого не касалось. Случилось в прошлом и осталось в прошлом, а значит, в некотором смысле даже перестало быть реальным. К тому же случилось еще до нашей свадьбы. Правда, свадьба, по сути, мало что изменила – ну может, для меня она значила чуть больше, поскольку я наивно воспринимала ее как некое завоевание: существует передаваемая из поколения в поколение странная мистика супружества, против которой почти никто не готов устоять или от нее отмахнуться, как существует и мистика материнства. И это наверняка чувства атавистические. Женщина, которая вышла замуж, или мужчина, который женился, – они уже никогда не будут похожи на тех, кто через нечто подобное не прошел. В саму церемонию верить необязательно, она может быть совсем простой и выглядеть как формальная процедура, но все равно имеет свой эффект, для чего, видимо, ее и придумали: чтобы провести разделительную черту, чтобы было “до” и “после”, чтобы придать важность тому, что “до того” важным не было, чтобы особым образом отметить это событие и придать ему торжественность. Чтобы все об этом узнали и общество сей факт признало. Скажем, всегда заранее известно, кто станет новым королем (если, конечно, не отсутствует наследник и не происходят династические споры), и тем не менее ни один монарх никогда не отменял церемонию коронации.
Возможно, вопрос, который я задала Томасу, был для меня важнее, чем я сама поначалу думала. Мы вдвоем сидели под деревьями на террасе ресторана на бульваре Художника Росалеса, уже кончалось лето, наступил сентябрь, малыша мы оставили у родителей Томаса. Он посмотрел на меня удивленно и не без досады, что отчасти уже можно было считать ответом, во всяком случае, именно так я это восприняла.
– К чему этот разговор? Мы ведь договорились, что ты не будешь задавать мне лишних вопросов, правда?
– Правда, но ведь я не спрашиваю ничего конкретного, не спрашиваю, где ты был, и зачем, и с кем, не спрашиваю, что ты там сделал или не стал делать. Я только хочу знать, бывает ли такое? В общем и целом. По-моему, вполне естественное любопытство. А разве тебе не было бы любопытно, окажись я на твоем месте, случись мне выдавать себя за другую женщину и вести себя с незнакомыми людьми так, словно я не замужем и у меня нет ребенка? Согласись, что и тебя мучило бы любопытство. Иначе я обижусь.
Я попыталась обратить свой вопрос в шутку, поэтому последние слова произнесла с улыбкой. Но шутки не получилось. Он отвел глаза и задумался. Потом занялся своим пивом, потом поставил стакан на стол, потом опять сделал несколько глотков.
– Ну зачем тебе это знать? Чтобы при каждом моем отъезде терзаться сомнениями? Воображать, не сплю ли я с другой женщиной, подчиняясь служебным интересам? Ничего из того, что происходит во время моих командировок, тебя касаться не должно, и ты с этим согласилась. Ничего этого для тебя просто-напросто не существует. И для меня тоже вроде как не существует. Не существует. Тебе не доводилось слышать про солдат, которые, возвратясь с фронта домой, никогда не вспоминают, что пережили на войне и что им приходилось там делать? Они ни слова не говорят про это – даже через пятьдесят лет, даже на смертном одре. Как будто в жизни не участвовали ни в одном бою. У меня ситуация та же, но с одним отличием: они сами решают молчать, а у нас нет права выбора. Мы молчать обязаны. До конца своих дней. Иначе нас обвинят в разглашении государственной тайны. Я не шучу, поверь.
Снова и снова звучало уже привычное “мы”, и он, вне всякого сомнения, чувствовал себя частью целого или членом особого тайного клуба и черпал в этом силы.
– Но твои личные мотивы мне по-прежнему непонятны, – сказала я. – Вы не только защищаете Королевство, по твоему выражению, но и обязаны ото всех это скрывать. Не слишком ли высока цена? Ясно, что вся, абсолютно вся ваша работа является classified, то есть секретной, и останется такой до вашей смерти, даже после смерти. Тогда в чем тут выигрыш, кроме хороших денег, на которые мы, полагаю, в основном и живем? Никто никогда не назовет вас героями – и даже патриотами не назовет. Все ваши подвиги будут забыты просто потому, что о них никто не узнает. Какими бы глобальными и серьезными ни были бедствия, которые вы предотвратили. Коль скоро никто про них не узнал… Да, существовала угроза, да, могла случиться беда – и этого боялись, но не более того. Ведь людям свойственно считать напрасными, то есть преувеличенными, несбывшиеся опасения, считать их своего рода паранойей, над чем потом можно и посмеяться. Люди, которые в пятидесятые и шестидесятые годы строили ядерные бомбоубежища, главным
Томас как-то вяло поднял руку вверх, поставив локоть на стол, словно держал на ладони тяжелый земной шар или легкий череп Йорика. Не знаю почему, но я почувствовала в этом жесте некую снисходительность.
– Ты этого не понимаешь, Берта, потому что понять просто не способна. И неудивительно, поскольку ты с этим не связана. Многое до тебя просто не доходит, что доказывает твоя ошибка в использовании глагольных времен. Ты сказала примерно так: то, что мы будем делать, будет забыто. Правильно было бы сказать: то, что мы делаем, окружено забвением уже и сейчас, в тот самый час, когда делается. Как если бы, например, это делал еще не родившийся человек. Примерно так. Все забывается еще до того, как бывает сделано. И тут нет никакой разницы между “до” и “после”. Не сделано – значит, не сделано, то есть все всегда остается в прежнем состоянии, точно в том же. Даже в самом процессе нет никакого процесса. Готов согласиться, что понять это нелегко.
“Но и не трудно. Наверняка так его обучали, – подумала я. – Это ему внушили, а он хорошо усвоил урок. И теперь передо мной красуется, поскольку ему разрешили кое-что мне рассказать, но только самое необходимое, вот и можно покрасоваться. Хотя бы только передо мной, перед своей женой, я ведь не пустое место, а что-то для него значу. Все мы любим слегка прихвастнуть, иногда даже против собственной воли, это неизбежно, даже если существует запрет, которому мы готовы подчиняться”.
– Но и не очень трудно, – сказала я и вернулась к тому, с чего начала разговор, поскольку чем упорнее Томас отказывался отвечать, тем сильнее распалялось мое любопытство. – А что касается этих неизвестных женщин, возможно иностранок, скажи мне хотя бы, мы теперь пребываем в “до” или “после” того, что никогда не случалось, не случается и вроде бы никогда не случится? Понятно, что не в процессе.
На сей раз шутка получилась более удачной. Томас улыбнулся, по-прежнему держа на ладони земной шар, и снизошел до ответа. Хотя его ответ правдой мог не быть и наверняка правдой не был. Он отодвинул стакан с пивом и сказал, явно желая мне угодить:
– До сих пор такого не случалось. Но вполне могло и случиться.
– А если случится, то этого как бы и не будет, следуя твоей логике.
Он решил, что слишком разоткровенничался и по неосторожности начал сам себе противоречить. Всего пара коротких и необдуманных фраз – или слишком самонадеянных, – и он приоткрыл мне дверь в будущее, оставил щелку для новых вопросов, дал ниточку, за которую я могла потянуть. Он, словно сам того не заметив, ненароком зажег спичку в кромешной тьме. Словно тот, кто еще не родился, начал рождаться. Томас допустил, что нечто, то есть “это”, могло произойти. Он хотел бы исправить свою оплошность, но было поздно. И все равно попробовал:
– Именно так: этого не случится, потому что и на самом деле не случится, даже если случится.
И так прошли год, два, и три, и четыре, и пять, и шесть. После того как Томас смог рассказать мне – пусть и далеко не все, – чем на самом деле занимается, он был более спокойным, более покладистым, у него реже портилось настроение, он реже выглядел неприкаянным и страдал бессонницей – обычно это случалось перед самым отъездом в Лондон и сразу после возвращения в Мадрид, словно ему было нужно время, чтобы отключиться от своей другой жизни или других жизней – временных, но, наверное, прожитых с большим напряжением, и чтобы свыкнуться с мыслью, что та другая жизнь – какой бы она ни была в зависимости от обстоятельств – уже осталась позади и ту страницу он уже безвозвратно перевернул, а единственная, которая неизменно возвращается, повторяется и восстанавливается, – это жизнь со мной в нашем родном городе. Сначала медленно, потом все быстрее он приходил в себя и вроде бы освобождался от совершенного и испытанного за время долгой отлучки, а также от людей, среди которых неведомо где жил целыми неделями, а то и месяцами, которых наверняка обманывал, выдавая себя – тоже наверняка – за одного из них, за их единомышленника, или земляка, или соотечественника благодаря своему невероятному дару, обаянию и актерским способностям. Я была уверена, что сперва он из Мадрида ехал в Лондон, но потом, уже оттуда, хотя и не всегда, его направляли куда-то еще. Я научилась узнавать, или, вернее, догадываться, если он находился в другом месте, потому что, оставаясь в Лондоне – якобы в Форин-офисе, в офисах МИ-5 либо МИ-6, если только офисы у них были разные, – Томас довольно регулярно звонил мне, особенно после рождения Элисы, к которой испытывал слабость, мужскую слабость, ведь почти все мужчины испытывают ее к маленьким дочкам – девочки кажутся им милее и беззащитнее мальчиков, потому что, повзрослев, вряд ли станут с ними соперничать, в отличие от сыновей: те однажды могут вообразить себя главнее отцов, которых станут презирать, мечтая занять их место.