Берта Исла
Шрифт:
– Да, ты всего лишь один из тысячи, и поэтому они потратили на меня целый месяц. Не хочешь ли ты сказать, что были и другие вроде этих Кинделанов, которые так же поступали с семьями всех сотрудников Форин-офиса? Ни в одной организации не хватит на это людей. Не смеши меня, ради бога.
Но тут засмеялся он сам, как будто его развеселили моя реакция или мои аргументы:
– Нет, Берта, я, конечно, несколько преувеличил. Под подозрение у них попали только новые сотрудники, обладающие особыми способностями и еще ничем не выдавшие себя, среди которых был и я. Судя по твоему рассказу, они знают, что я хороший имитатор. Что же тут удивительного? Об этом знает половина Мадрида и половина Оксфорда, знают и в определенных лондонских кругах.
Я не могла не обратить внимания на это “мы” и впервые уловила за ним некий странный патриотизм – не знаю, как лучше выразиться. Правда, и раньше он уже говорил: “Мы, участвующие в этом…” – но теперь я почувствовала разницу (“Так любовь к родине начинается с верности своему полю действия… ” – эти строки тоже принадлежали Элиоту, но я их не очень понимала).
– Послушай, то, что я сейчас скажу, мне не следовало бы говорить, но пусть это станет исключением, поскольку что-то ты должна знать. Ни сегодня, ни завтра или послезавтра таких исключений больше не будет. Если я заверяю тебя, что сейчас они уже знают, что ошиблись, если всякие подозрения с меня сняты и эти Кинделаны впредь не станут тебя беспокоить, то только потому, что на этой самой неделе спалился человек, которого они принимали за меня; и он, как они и сказали, сильно им вредил или мог вот-вот наделать всяких неприятных дел в Белфасте. К счастью, он успел выполнить главное. Теперь ты точно знаешь, что это был не я.
– Спалился? Что ты имеешь в виду? Его убили?
– Нет. Его просто разоблачили, или он сам себя выдал, не знаю. В любом случае пользы от него уже не будет никакой, продолжать он не сможет, не сможет работать – это и значит спалился. Они бы убили его, если бы могли, но теперь он наверняка уже очень далеко, под другим именем и с другой внешностью, скорее всего даже с другим лицом.
– Да, именно так тебе самому убрали шрам. – Я не спрашивала, а утверждала.
Он поднес к щеке ноготь большого пальца, но ничего не ответил.
– Если тот человек спалился, – добавила я, – значит, все-таки существует то, чего вроде как не существует, так ведь получается?
Он глянул на меня, не понимая. Я продолжила:
– Ты сказал, что люди вроде Кинделанов верят в существование того, что не существует. Но ведь оно существует, правда? На самом-то деле существует? Всегда существует, да? И ты этим занимаешься, ты в это замешан, ты там находишься. Внутри того, что существует. – Теперь я боялась уже не столько за нас с сыном, сколько за него: а вдруг другие люди, пусть это будет не ИРА, захотят убить его, попытаются убить за причиненное им зло.
Он встал, подошел ко мне. Во время нашего разговора я по-прежнему ходила по комнате. Он опять поймал конец пояса от моего халата, но теперь так, словно просил у меня позволения потянуть за него и распахнуть полы. Словно разрешил себе снова начать думать об этом. Но если один думает об этом и не скрывает своих мыслей, другой просто не может не подумать о том же. Я опять почувствовала себя по-дурацки польщенной и ничего не могла с собой поделать. И все-таки отвела его руку.
– Давай сформулируем твой вывод в обратном порядке, Берта, – ответил он, отпрянув назад и поднимая обе руки, словно сдаваясь (но я не хотела, чтобы он сдавался, я всего лишь хотела, чтобы он чуть помедлил), – даже то, что существует, оно не существует.
Мы устроили себе передышку, сделали паузу. Я уже давно не подходила к ребенку, но и не было слышно, чтобы он плакал или капризничал. Дверь в его комнату всегда была открыта – днем и ночью. Томас долго не видел сына и теперь захотел пойти к нему.
– Как он изменился, – сказал он, хотя на малыша падал лишь свет из коридора, а глаза у него были закрыты, и без особой нужды будить его не стоило. Пару минут мы смотрели на сына вдвоем, как смотрели бы, склонившись над кроваткой,
– Гильермо становится все больше похож на тебя, да?
Он еще не ужинал, устал после дороги и хотел есть, но, наверное, еще больше, бесконечно больше устал от чего-то другого, от того, что успел испытать, хотя события его жизни не были прозрачными для меня, они были непроницаемыми и такими же останутся, коль скоро в некую часть его жизни мне нет доступа. Да, он очень устал, он только что вернулся из Германии или откуда-то еще, сделав короткую остановку в Лондоне; отдав, наверное, два месяца выполнению важного задания, как и тот человек из Белфаста, которого вроде бы разоблачили или который сам раскрылся, то есть спалился, и продолжать там не мог. Томас отпустил бороду и волосы, но лицо все еще оставалось его лицом. Возможно, он и вправду приехал из Германии, возможно, и вправду с дипломатических переговоров – только и всего, возможно, мистер Рересби мне не соврал. Ну а если однажды Томас изменит себе лицо – что тогда?
– А этот Рересби, с которым я разговаривала… Который сообщил тебе про мой звонок и желание срочно с тобой связаться… Он твой начальник? Он тоже, как и ты, занят тем, чего нет? – Я не должна была больше ни о чем его спрашивать, никогда, но соблюдать это правило – по крайней мере поначалу – было не в моих силах. С другой стороны, я понимала, что нынешняя ночь – исключение, и старалась этим воспользоваться. Почему бы не попробовать? Что я теряю? Он просто не ответит, если не захочет. Мы сели за стол, я достала дыню с ветчиной, спаржу, навахас, сыр, паштет, тосты, айву, орехи, а если ему захочется чего-нибудь еще, пусть только скажет. Томас сидел по-прежнему полностью одетый, а я – в халате. Как и следовало ожидать, на мои вопросы он отвечать не стал.
– Чего нет, то не считается, – сказал он. – А если ничего нет, то и рассказывать не о чем.
– Скажи мне по крайней мере одно: почему?
– Что почему?
– Почему ты в это впутался? И когда, с какого времени? Еще в Оксфорде или уже потом? Неужели еще до того, как мы поженились? Или после? Наверное, что-то заставило тебя? Ты ведь даже не полноценный англичанин и видел свою будущую жизнь только здесь. – Я тотчас заметила, что повторяю аргументы Руиса Кинделана как свои собственные. Ну и пусть, ведь толстяк был, по сути, прав: Томасу не было никакого резона подключаться к такому трудному и опасному делу. – Понимаешь, Кинделан, кем бы он ни был на самом деле, сказал, что он знал нескольких людей оттуда и все они кончили плохо. Либо лишились рассудка, либо погибли, то есть либо сошли с ума, либо были убиты. Они губят свою жизнь и утрачивают свою личность, так что в конце концов уже и сами не знают, кто они есть в действительности. Никто ими не восхищается, никто не благодарит – даже за самопожертвование. А когда они становятся малопригодными для такой службы, от них безжалостно избавляются, как от сломанных машин.
Мне показалось, что Томас хорошо знает, о чем я говорю, и все это впрямую касалось его тоже. Думаю, похожие опасности подстерегают тех, кто принадлежит к любой организации, будь она легальной или нелегальной, подпольной или официальной.
Томас ел невозмутимо, выбирая то одно, то другое, но теперь поднял глаза от тарелки и посмотрел на меня как-то свысока, с видом морального превосходства, почти с жалостью, как смотрят на абсолютно невежественного или очень легкомысленного человека.