Берта Исла
Шрифт:
И я его послушалась и подождала еще немного, и еще немного, и еще. Подождала до апреля, мая, июня – и терпела, и пальцем не пошевелила, в буквальном смысле не пошевелила; я ни разу не набрала ни номер Форин-офиса, ни какой-либо другой английский номер ни в июле, ни в августе, ни в сентябре 1983 года, а когда человек слишком долго ждет, у него в конце концов образуется двойственное и противоречивое чувство: он вдруг понимает, что привык ждать и вроде как и не хочет никаких перемен. Не хочет, чтобы ожидание завершилось, чтобы раздался долгожданный звонок, чтобы случилось столь желанное возвращение, но еще меньше хочет иного: получить известие, что ничего этого уже никогда не будет, муж не объявится и никогда не вернется. Второй вариант, естественно, много хуже, много трагичнее, но оба означают одно и то же: конец ожиданию и неопределенности, с которыми мы так сжились, что предпочли бы с ними не расставаться – чтобы у нас не отняли желание вставать утром или мысли, одолевающие перед сном, чтобы нас никуда не сдвигали с этой точки. “Если Томас вернется, мы опять будем вместе, – говорила я себе, но это было не столько трезвой мыслью, сколько ощущением, – и все снова будет как раньше, ничего не изменится, совершенно ничего; да, на сей раз он отсутствует дольше обычного, да, я ужасно страдаю, но на самом деле это лишь еще одна глава в нашей абсурдной жизни, в нашей жизни, состоящей из разлук и возвращений; очевидно, эта разлука будет дольше прежних, но
Как ни жутко мне вспоминать Мигеля Кинделана, но он описал судьбу отправленных в отставку агентов, и, вероятно, она не слишком отличается от судьбы выбывших из игры террористов, – скорее всего, Кинделан знал об этом по себе, знал, что то же самое ждет его и Мэри Кейт: “Оттуда по-хорошему не уходят, это всегда очень плохо кончается. Обычно выходят либо с поврежденным рассудком, либо покойниками, а те, кого не казнили или кто окончательно не спятил, перестают понимать, кто они есть на самом деле. Не важно, сколько им лет. Если от них больше нет толку, таких без лишних церемоний отправляют домой или прозябать на кабинетной работе, некоторые еще до тридцати лет дряхлеют, воображая, что их время прошло. Они не в силах забыть свое бурное прошлое, и иногда их одолевают муки совести. Былые действия безжалостно заслоняют собой настоящее, но то, что было важно для них, больше никого не заботит”. То есть такой вариант выглядел тоже не слишком привлекательным и утешительным – получить обратно впавшего в тоску, неприкаянного мужа тридцати двух лет, которому кажется, будто он прожил все семьдесят и полноценный период его жизни завершен, мужа, который будет вечно всем недоволен и мрачен, страдая от сознания собственной ненужности. Нет, ни один вариант не выглядел завидным, ничто не вернет мне Томаса таким, в какого я когда-то влюбилась (я всегда хотела стать Бертой Ислой де Невинсон – с добавлением частицы “де”, знака принадлежности мужу), Томаса, который не копался в себе самом и не занимался рефлексией. А вот если его отправят на покой, он будет постоянно оглядываться назад, и жизнь со мной покажется ему монотонной и тусклой, бледной и полной разочарований, покажется неуклонным скатыванием под гору, поводом для досады и раздражения. “Так что лучше уж продолжать ждать, – говорила я себе, не доводя эту мысль до полной четкости, – будет плохо и если он вернется, и если однажды в наш почтовый ящик опустят письмо от него, будет плохо, если я узнаю, что он не возвращается и никогда не вернется, что он погиб где-то далеко, а мне остается и дальше только смиряться с потерями и забывать. Лучше пусть все остается как есть: сомнения, смутные догадки и полная неопределенность”.
Поэтому для меня стал катастрофой тот громкий звонок в дверь в ноябре 1983 года, а ноябрь всегда был месяцем влажным и дождливым, особенно непереносимым для души, охваченной тревогой и тоской, ноябрь воцаряется в ней и доводит до безумия, но не дает совершить самое большое и соблазнительное из безумств, то есть заставляет найти то, что “заменяет пулю и пистолет”, как говорит Мелвилл устами рассказчика в самом начале “Моби Дика”, которого мне тоже не раз приходилось разбирать на занятиях. К той поре я уже не могла управлять своим настроением, во всяком случае могла не всегда, и на глазах у меня слишком часто выступали слезы. Мне все еще хотелось, чтобы ничего не случилось, чтобы ничего не менялось в том состоянии ожидания, в которое я погрузилась, и чтобы каждый день был похож на предыдущий, однако потом вдруг наступали периоды полного разлада с собой, подкрадывалось даже озлобление, и хотелось взять и закрыть долгую главу, вместившую первые тридцать два года моей жизни, сказать этой главе “прощай”, сказать “все, хватит”; хотелось, чтобы меня что-то встряхнуло и заставило уехать, не оглядываясь назад, сдвинуться с места, сесть в машину и катить по дорогам без конкретной цели или заблудиться в незнакомых провинциальных городах, чтобы это я пропала без вести, а не Томас. Чтобы он, если приедет, испытал ту же растерянность, какую испытывала я, тоже мучился от страха и спрашивал всех подряд: “Да где же Берта? Разве может быть, чтобы никто ничего о ней не знал, но тогда почему вы не заявили в полицию и не начали поиски, ведь мы даже не уверены, жива она или скрылась по собственной воле – или по чужой воле и убита, только вот как же она могла не оставить ни следа, никого не предупредить, не намекнуть, что решила исчезнуть?”
Женщин
Звонок в дверь прозвучал очень настойчиво, он раздался поздним утром, часов в одиннадцать, в тот день я не собиралась идти на занятия, а детей не было, как обычно, дома. Гильермо учился в той же школе, которую я посещала с детства, а Томас – только в старших классах. Элису я отвела в детский сад. Мне предстояло подготовиться к разбору все того же “Моби Дика”, входившего в программу американской литературы (“мокрая часть мира” – на это необычное определение океана я только что обратила внимание и раздумывала над ним). Услышав звонок, я от неожиданности подняла голову, как напуганное животное, поскольку никого не ждала, и осторожно подошла к дверному глазку, чтобы стук каблуков не выдал мое присутствие дома (после “эпизода” с Кинделанами я опасалась непонятных визитов), глянула и увидела типа с крупной головой и густыми вьющимися волосами, которые зрительно скрадывали ее объем, никогда раньше я его не встречала. Картинка была искажена крошечным выпуклым стеклышком, и на самом деле голова, возможно, не была такой большой. Судя по первому впечатлению, мужчина был англичанином, но я так решила не из-за особых черт лица, а из-за темно-серого двубортного костюма явно английского покроя, при этом пальто он набросил на плечи довольно лихо и не без кокетства, как их носят гангстеры то ли в Сохо, то ли в Ист-Энде или какие-нибудь мадридские пижоны. Вид его не внушал большого доверия, но если речь шла об англичанине, то он мог привезти мне новости о Томасе, подумала я. Не отпирая двери, я спросила:
– Кто там?
– Миссис Невинсон? Миссис Берта Невинсон?
Он был, вне всякого сомнения, англичанином.
– Меня зовут Бертрам Тупра, и я хотел бы поговорить с вами, если вы будете так любезны. Я коллега вашего мужа, в Мадриде нахожусь проездом. Если вы будете так добры и откроете мне… – Все это он сказал на родном языке, так как, видимо, не знал ни слова по-испански.
Услышав имя, которое упоминал Джек Невинсон, я без колебаний распахнула дверь, сразу почувствовав панику – или ужас – и любопытство. В мозгу молнией пронеслось: “Если ко мне пришел шеф Томаса собственной персоной, значит, он принес плохие вести. – И я стала примеряться к совершенно невозможному факту, что Томас погиб. – Томас погиб, – подумала я, но никак не хотела в это поверить. – И что же теперь? Что теперь?” Нет, я никак не хотела в это поверить, наверное, речь шла об ошибке или умышленном обмане.
Наблюдая за мной, мужчина улыбнулся, что мгновенно заставило меня переменить сделанный было вывод: никто не станет улыбаться, явившись сообщить о несчастье, сообщить замужней женщине, что она стала вдовой, а ее дети осиротели, такие маленькие еще дети. В этой слегка насмешливой улыбке и голубых или светло-серых глазах я заметила нечто вроде мужского интереса, что тоже никак не вязалось бы с печальными обстоятельствами и намерением принести соболезнования. Но я знаю, что некоторые мужчины не могут смотреть иначе, даже увидев жертву автокатастрофы и спеша ей на помощь, если у нее от удара, например, задралась юбка или отскочили пуговицы на блузке. Они не могут удержаться от похотливого взгляда. Бертрам Тупра, наверное, был из числа таких, хотя, по правде сказать, они не часто встречаются в Англии, но у него была гладкая кожа, чуть более загорелая, чем обычно бывает у англичан, приплюснутый нос, похоже когда-то сломанный, русский рот и длинные ресницы, как у южанина. Да, он наверняка был из числа таких, и некоторые женщины умеют определить это мгновенно и не остаются равнодушными к их цепкому взгляду, а мужчины, в свою очередь, мгновенно подобную реакцию улавливают. По моей прикидке, ему было далеко за тридцать, пожалуй, лет на пять больше, чем мне, но внешность его казалась настолько изменчивой и необычной, что он мог иметь или сыграть любой возраст.
– Проходите, пожалуйста, мистер Тупра. Думаю, я знаю, кто вы такой. Вам что-то известно про Тома? С ним все в порядке? Он ведь жив, правда?
Он поднял руку, останавливая мои вопросы, словно хотел жестом предупредить: “Терпение, терпение. Еще рано говорить об этом. Всему свое время”. Хотя больше нам с ним говорить было не о чем, но его жест был таким властным, что я сразу же подчинилась. Как если бы спокойствие Тупры временно передалось и мне, однако длилось оно недолго.
– Вот как? – ответил он, словно и не слышал моих вопросов. – Том говорил вам про меня?
– Нет, никогда. Мой свекор Джек Невинсон как-то раз встретился с вами на улице.
– Да, действительно. Отец Тома, – проговорил он, скидывая пальто с плеч с изяществом тореадора и протягивая его мне, словно я была гардеробщицей в дискотеке. Он казался человеком очень самоуверенным и не привыкшим ходить вокруг да около. – Где мы могли бы присесть?
Я провела его в гостиную. Он сел туда, где когда-то сидел Мигель Кинделан, сама я опустилась в кресло слева от него, тоже как в тот раз, только теперь между нами не было колыбели. Я спросила, не хочет ли он чего-нибудь выпить – кофе или лимонада? Он помотал головой и почти пренебрежительно махнул рукой, словно бы даже с упреком:
– Нет-нет, это ведь не визит вежливости.
Моя тревога сразу же стала возвращаться. Но я держала себя в руках. И подумала: “Раз мы должны говорить о деле, то и будем говорить о деле”. Я чувствовала себя как человек, уже понявший, что надеяться не на что, и уже настроенный на худшее. Однако совсем не одно и то же – услышать худшее или только догадываться о нем, а ведь я еще ничего не услышала.
– Скажите, что известно про Тома? С четвертого апреля прошлого года я не имею о нем никаких известий. Можете себе представить, в каком я состоянии. Прошу, скажите мне правду. Он жив?