Берта Исла
Шрифт:
Итак, годы шли и шли, и с каждым прошедшим месяцем смерть Томаса становилась все более очевидным фактом – как до, так и после оформленных свидетельств о смерти, которые обрекали его на небытие в глазах окружающих. Но то, что ты видишь, читаешь и слышишь, трудно выкинуть из головы. Можно быстро забыть какие-то повороты сюжета, не говоря уж о мелких деталях подобных историй, как настоящих, так и выдуманных, но тем и другим было легко между собой сравняться, по мере того как их помещали в хранилище времени. И тем не менее, когда нам их рассказывают, они закрепляются в изгибах или закоулках нашего воображения или на его границах. Они становятся частью усвоенного нами, а следовательно – и частью возможного. И хотя я была уверена, что Томас никогда не появится подобно Шаберу или Мартину Герру, мне трудно было перестать рисовать в уме расплывчатые и смутные картины его возвращения, особенно когда чувствовала себя совсем одинокой.
Безразличие… Бесплодное между живой и мертвой крапивой, Похожее на живых, как смерть на жизнь… —снова вспомнилось мне. А еще я шепотом или про себя произносила вот эти строки, соответствующие моим отчаянным мечтаниям:
Мы рождаемся с теми, кто умер: глядите — Они приходят и нас приводятИ тем не менее за эти годы я не пала духом, не оцепенела, не стала ко всему безучастной. Иногда я принималась вести какие-то игры со своим отчаянием, но не ради удовольствия, а просто потому, что оно накрывает всегда неожиданно, хотя я не погружалась в него с головой и не ставила своей целью хранить верность тому, кто никогда не вернется. Весьма скоро я стала считать себя вдовой во всех смыслах этого слова – мало того, я и почувствовала себя вдовой. Поэтому развеяла окружавший меня туман, подняла глаза и огляделась по сторонам, готовясь начать все сначала, как обычно говорят о тех, кто хочет найти себе нового спутника жизни после утраты супруга или после неудачного опыта, то есть после несчастливого, рутинного, унизительного или мучительного брака. Но мой случай был другим. В моем случае я была убеждена в правильности сделанного в юности выбора, просто мой муж вел себя как призрак или как доктор Джекил, внося в нашу жизнь слишком большие дозы тайн, страданий и непонятной отравы, накопленные вдали от меня, – слишком часто мы с ним расставались, пока не расстались окончательно. После этого я не захотела превращать мою постель в “ложе печали”, а если она чему-то подобному иногда уподоблялась, то вопреки моей воле. В ней побывало несколько мужчин, первым из них – и раньше других – Тупра; это случилось один-единственный раз, хотя я не отказалась бы видеть его там и почаще, несмотря на пробежавший между нами холодок – не знаю, кажущийся или намеренный – и его вполне предсказуемую скрытность. Прочие мужчины тоже не задерживались там надолго, и никто не остался навсегда – по разным причинам, а точнее, непонятно почему, и никто не заменил мне Томаса. Каждый раз я рассчитывала на длительные и прочные отношения – и с нелепым коллегой по университету, другом моей подруги, который слишком самоотверженно принялся за мной ухаживать, и с врачом моих детей, и с англичанином из посольства, где служил Томас, – однако никакой длительности или прочности у меня ни с одним из них не получалось, то есть связь ни разу не протянулась хотя бы год или чуть больше года, обычно хватало нескольких месяцев, а ведь месяцы заканчиваются и сменяют друг друга с немыслимой быстротой, даже те, которые ты проводишь в одиночестве, которые наполнены болью и кажутся вечными и нескончаемыми, даже они быстро утекают и мгновенно остаются в прошлом.
Один из тех мужчин бросил меня, едва я проявила к нему чуть больше душевного тепла: он испугался, так как решил, будто мной движет корыстный интерес и я, что называется, хочу его заарканить; его пугали мои дети – а вдруг придется взвалить на себя заботу о них, если он слишком долго будет оставаться рядом со мной, хотя бы только в силу привычки, и едва физическое влечение стало у него остывать или он в какой-то мере утолил его, как пылкие изъявления чувств сменились прохладными приветствиями – простым наклоном головы при встречах в университетских коридорах. Идиот! Другой очень быстро надоел мне, поскольку был из тех молчаливых обожателей, которые не могут поверить своему счастью, если женщина вдруг обратит на них внимание и они получат то, о чем и мечтать не смели. Они до ужаса боятся лишиться этого подарка судьбы и становятся обидчивыми и деспотичными, ждут, что их вот-вот прогонят, чувствуют себя недостойными любви и во всем видят приметы пренебрежения и близкого конца. И тем самым, разумеется, этот конец приближают, поскольку трудно выносить рядом человека робкого и закомплексованного, которому кажется, будто он попал в рай или видит чудесный сон. А я не хотела быть сном, не хотела быть предметом слепого поклонения даже в самых обычных и тривиальных ситуациях. Я избавилась от него тактично и с добрыми словами, ведь он не сделал мне ничего плохого, просто был до отвращения приторным, а в постели вел себя нервно и церемонно, словно я была хрустальной вазой или хуже того – почти богиней.
Врач, лечивший моих детей, слыл весельчаком и не скупился на комплименты, он сразу внушал безусловное доверие и легко давал понять, что ты попала в очень надежные руки, а мне было нетрудно убедить себя в этом, поскольку случаются периоды, когда возникает острая потребность хотя бы в иллюзии защиты и опоры. В отличие от предыдущего поклонника, доктор держался раскованно и любил пошутить, наверняка был бабником, и меня посещали подозрения, что я не единственная мамаша его маленьких пациентов, с которой он имел столь удобную связь: визиты чуть удлинялись, и под конец награда выплачивалась натурой, скромная и быстрая награда (мы никогда не снимали одежды), достаточно быстрая, чтобы дети не задались вопросом, куда это подевались мама с доктором. Покидая наш дом, он непременно заглядывал в комнату к больному, прощался и при этом рассказывал смешную историю или читал тут же сочиненный стишок (маленькие дети обожают стишки). Но он был слишком неуемным, чтобы долго оставаться на одном месте. И после недавно пережитого развода хотел сполна насладиться периодом абсолютной свободы. Я решила прекратить наши отношения, поскольку, как уже говорила, мечтала об определенной стабильности. Пришлось просить, чтобы он порекомендовал мне для моих детей вместо себя кого-нибудь из своих коллег, иначе мы бы никогда не выбрались из этого круга: когда он появлялся у нас с фонендоскопом на груди и чемоданчиком в руке, я просто не могла сказать ему нет. Мое решение он выслушал без восторга, но согласился с ним и понял меня. “Если ты вдруг передумаешь, – сказал он, – я всегда буду в вашем распоряжении.
Днем и ночью, в любое время – и если кто-то из детей заболеет, и если оба будут здоровы”.
Что касается англичанина, то связь с ним была самой долгой – она растянулась на одиннадцать месяцев. Он был человеком спокойным и довольно замкнутым, чутким и заботливым, но своей заботой мне не докучал, был немногословным, не очень интересным и тем не менее обладал поразительной способностью в постели заражать меня своей неуемной пылкостью: я мгновенно забывала все, что со мной произошло до этого и вообще почти все свое прошлое, и каждое наше соединение воспринимала как первое. Не как первое именно с ним, а вообще как первое, словно я возвращалась в те времена, когда еще не знала мужчин. Беда была в том, что в остальное время он, наоборот, подталкивал меня к воспоминаниям: к сожалению, он работал там же, где прежде работал Томас. Мало того, именно этот человек занял место Томаса в посольстве, хотя для моего мужа служба там была скорее номинальной, так как он слишком часто отсутствовал и просто не мог выполнять свои обязанности должным образом, отвлекаясь на более важные задания. А вот мой англичанин не совмещал обе службы и, вне всякого сомнения, на втором фронте не заменил Томаса: у него, видимо, не было нужных данных, не тот был и характер, то есть принести там большой пользы он не мог бы (даже испанский ему давался с трудом). Тем не менее он часто ездил в Лондон и в другие места, и всякий раз, когда сообщал мне о своем отъезде, всякий раз, когда я с ним прощалась хотя бы только на выходные, мне вспоминались бесчисленные расставания с Томасом, его
Мои родители посчитали бы, что мужчин у меня слишком много, если бы узнали о них от кого-то или от меня самой. Но в действительности их было не так уж и много, и мне это известно лучше, чем кому угодно другому. Только те, о ком я только что рассказала, и прошли через мою жизнь за долгие годы, и в этой моей жизни было бесконечно больше одиноких дней, чем проведенных с кем-то, и уж куда больше одиноких ночей; доктор ни разу не остался у меня ночевать, другие – да, оставались, и я тоже спала то в их постелях, то в гостиничных номерах в окрестностях Мадрида (в Эль-Эскориале, Авиле или Сеговии, Аранхуэсе или Алькале), но такое случалось редко, только когда удавалось подбросить детей родителям, моим или Томаса, под предлогом поездки на конференцию или конгресс по моей специальности. Правда, эти вылазки большой радости тоже не приносили, их отличала какая-то условность, ущербность и фальшь, словно мы были любовниками, которые иногда вдруг решали сыграть роли любовников – чуть ли не по обязанности: уехать из города, провести день вместе, не слишком понимая, чем, кроме прогулок, его занять, пообедать и воспользоваться гостиничным номером, чтобы вместе лечь в постель, не испытывая искреннего желания ненароком коснуться во сне чужого тела – непривычного, неприятного и непонятно зачем оказавшегося рядом, в душе мечтая, чтобы поскорее закончились эти выходные и можно было вернуться к обычной мадридской жизни.
И при каждой очередной неудаче, когда очередная история сходила на нет или я видела, что она ни к чему не приведет, мне являлся с новой силой – или с прежней силой – призрак Томаса, вернее, с новой силой начинало работать мое воображение. И в этом нет ничего странного, поскольку так оно обычно и происходит: если человек, которому мы поверили, не оправдал надежд или связанные с ним иллюзии вдруг рассеялись, мы ищем защиты в том, что уже не может нам в защите отказать, потому что право на отказ осталось в прошлом. И нас мало волнует, если в прошлом тоже не все шло гладко, тоже случались огорчения, недоразумения и горькие обиды, если все тогда закончилось печально и непонятно чем, иначе говоря безрадостно. То, что необратимо ушло в прошлое, всегда уютней, чем вялое настоящее и сомнительное будущее. Беды, испытанные в прошлом, кажутся все более далекими и мнимыми. То, что когда-то уже случилось, ничем нам больше не грозит и не выбивает почву из-под ног, как всегда неясное будущее. Да, о прошлом мы вспоминаем с грустью, но без страха. Уже пережитые страхи приглушены временем и даже служат нам опорой, поскольку снова переживать их не придется.
После очередной неудачи я невольно и, если угодно, вопреки доводам рассудка (а кто из нас порой не пренебрегает доводами рассудка?) опять возвращалась вроде бы к последней надежде: тело Томаса найдено не было, достоверных свидетельств так и не появилось, а значит, Тупра ошибся в своих прогнозах, когда заверял меня: “Вам не придется строить догадки до конца своей жизни”. Конец моей жизни, возможно, еще далек, а я все эти годы продолжала строить догадки. Правда, только время от времени, и особенно после очередного разочарования. Но тогда мне вспоминались и другие слова Тупры, те, что он произнес, стараясь не дать мне окончательно пасть духом и по возможности приукрасить положение дел: “Том может завтра войти в эту дверь, такое тоже нельзя исключать”. Однако одно завтра сменяется другим, и непременно наступает следующее – это и хорошо и плохо: хорошо, потому что помогает утром проснуться и встать с постели, а плохо, потому что лишает сил и потом заставляет весь день ждать, когда же он, этот день, закончится. Я даже пыталась внять сочувственным советам Тупры и напоминала себе, что до меня подобных историй были тысячи и мой случай – не исключение: я думала о женах тех моряков, которые не возвращались годами, о женах солдат, которые сбежали с поля боя и боялись вернуться, о женах тех, кто попал в плен или был взят в заложники, о женах потерпевших катастрофу или исчезнувших без следа путешественников. Всегда были женщины, которые остаются одни и ждут, каждый вечер смотрят на горизонт, надеясь различить вдали знакомую фигуру, и говорят: “Сегодня нет, сегодня опять нет, но, возможно, завтра – да, наверное, завтра”.
В одном Тупра был прав: этим женщинам что-то непременно подсказывало, стоит сохранять надежду или пора с ней расстаться. Нужна она им или нет, не слишком ли они от нее устали, не убивает ли надежду растущее равнодушие и обида на пропавшего – за то, что он уехал, рискуя жизнью, как Улисс и многие другие, которые сели на корабль, поплыли к Трое и год за годом осаждали город, открыв собой длинный список пропавших без вести – в литературе, а значит, и в реальности. Существует лишь то, что нам рассказывают, то, что удается рассказать. “И таким образом можно забыть то, что хочется забыть”. Но прежде всего Тупра оказался прав в другом: “Конечно, процесс будет долгим, не похожим на стрелу, летящую прямиком к цели; будут как рывки вперед, так и повороты назад, будут блуждания по закоулкам”.
Так оно и было на самом деле: всякий раз, когда я отвлекалась или бралась строить какие-то планы, всякий раз, когда появлялся достойный любовник, стрела забвения набирала скорость и вроде бы должна была вот-вот достичь цели, не меняя траектории полета. Образ Томаса начинал бледнеть, и во мне росла обида: зачем он выбрал такую нелепую судьбу, почему предпочел вести двойную жизнь, вечно разлучавшую нас, пока не превратился в осенний лист, который кружится на ветру, а потом неизбежно падает? И тогда я ненавидела его и проклинала. И тогда я хоронила его. А вот если стрела вдруг меняла направление – когда любовник не оправдывал надежд и я снова чувствовала себя одинокой, – мне приходилось возвращаться назад и начинать весь путь заново – путь воспоминаний, путь тоски, терпения и пустого ожидания. И меня преследовало неотвязное сомнение: “А если он не умер? А если он однажды появится, потому что ему будет больше негде скрываться или он не будет знать, где преклонить голову? Возвращаются только тогда, когда не знают, куда еще податься”. Я старалась воспроизвести в памяти его лицо и с печалью понимала: чем больше я пытаюсь представить себе Томаса, тем бледнее становятся его черты и тем труднее зримо их восстановить, – я смотрела на фотографию, чтобы они обрели четкость, ту обманчивую четкость, которая проявляется лишь благодаря особому свету, особому углу зрения и особому мгновению. Но как только я закрывала альбом, воображение отказывалось мне подчиняться, а без помощи воображения никогда ничего не добьешься. Даже когда что-то происходит прямо сейчас, тоже требуется воображение, только оно дает событиям объемность и по ходу дела учит нас отличать достойное памяти от недостойного.