Беседы со Сталиным
Шрифт:
Наши намерения были добрыми: сохранить репутацию Красной армии и Советского Союза, которую пропаганда Коммунистической партии Югославии культивировала на протяжении многих лет. И на что же натолкнулись эти наши добрые намерения? На высокомерие и отпор, типичные для большого государства в отношении маленького, сильного в отношении слабого.
Эта дилемма особенно усилилась и получила углубление в результате попыток советских представителей использовать мои благонамеренные в своей основе слова для поддержания собственной высокомерно-критической позиции в отношении югославского руководства.
Что же мешало советским представителям понять нас? По какой причине мои слова были раздуты и искажены? Почему советские руководители использовали их в столь извращенной форме для достижения своих политических целей – изобразить югославских руководителей неблагодарными
Но на эти вопросы не находилось ответа, да тогда его и быть не могло.
Как и многие другие, я также был возмущен другими действиями советских представителей. Например, советское командование объявило, что в качестве помощи Белграду оно передает ему в дар довольно большое количество пшеницы, но, как выяснилось, на самом деле это была пшеница, которую немцы отобрали у югославских крестьян и хранили на югославской территории. Советское командование рассматривало эту пшеницу, как и многое другое, просто как свои военные трофеи. Кроме того, агенты советской разведки в массовом порядке вербовали эмигрантов-белорусов и даже югославов; некоторые из этих лиц работали в аппарате Центрального комитета. Против кого и для чего вербовались эти люди? И в сфере агитации и пропаганды, которой я руководил, остро ощущались трения с советскими представителями. Советская печать систематически искажала смысл и преуменьшала значение борьбы югославских коммунистов, а советские представители стремились, поначалу осторожно, а потом все более и более открыто, подчинить югославскую пропаганду советским нуждам и моделям. А пирушки советских представителей, которые во все большей степени принимали характер настоящей вакханалии, куда они старались затащить югославских руководителей, лишь подтверждали в моих глазах и в глазах многих других несоответствие между идеалами и действиями, их проповедованием этики на словах и аморальностью в поступках. Первый контакт между двумя революциями и двумя правительствами, хотя они и основывались на схожих социальной и идеологической базах, не мог не привести к трениям. И поскольку это происходило внутри исключительной и замкнутой идеологии, трения не могли иметь никакого иного первоначального аспекта, кроме морального, чувства горечи и сожаления со стороны югославов в отношении того, что центр коммунистической ортодоксальности не понимал добрых намерений маленькой партии и бедной страны.
Я вдруг открыл неразрывную связь человека с природой – я вернулся к походам на охоту, которыми увлекался в ранней молодости, и внезапно обнаружил, что красота существует и вне партии, и вне революции.
Но горечь только начиналась.
2
Зимой 1944/45 года в Москву отправилась довольно внушительная правительственная делегация, в которую входили Андрия Хебранг, член Центрального комитета и министр промышленности, Арсо Иованович, начальник Верховного штаба, и Митра Митрович, в то время моя жена. Помимо политических впечатлений, она могла донести до меня и человеческие впечатления, к которым я относился особенно чувствительно.
Как делегация в целом, так и каждый из ее членов в отдельности на протяжении всего визита подвергались обвинениям, касавшимся общей ситуации в Югославии и отдельных югославских руководителей. Советские официальные лица обычно начинали с верных фактов, затем раздували их и делали обобщения. Хуже того, глава делегации Хебранг установил тесные контакты с советскими представителями, предоставляя им письменные донесения и перемещая советское недовольство на других членов делегации.
Судя по всему, Хебранга побудило к такого рода поступкам его недовольство тем, что он был смещен с поста секретаря Коммунистической партии Хорватии, и даже в большей мере его трусливое поведение, когда он находился в тюрьме, – об этом стало известно только позднее, – поведение, которое он таким образом пытался прикрыть. В то время передача информации советской партии сама по себе не считалась смертельным грехом, и ни один югославский коммунист не настраивал свой собственный Центральный комитет против советского. Более того, информация о ситуации в югославской партии имелась в наличии и была доступна советскому Центральному комитету.
Однако в случае с Хебрангом это даже принимало характер подрыва югославского Центрального комитета. О чем он сообщал, известно так и не стало. Но из его позиции и из того, что рассказывали отдельные члены
Завершающий моральный удар по делегации был нанесен, конечно, Сталиным. Он собрал делегацию в полном составе в Кремле, устроил для нее, как обычно, банкет, а заодно и сцену, которая годилась бы только для шекспировских драм.
Он подверг критике югославскую армию и то, как ею руководят. Однако лично он критиковал только меня. Да еще как! Он возбужденно говорил о трудностях Красной армии, об ужасах, которые ей приходилось преодолевать, ведя борьбу за тысячи километров от разрушенной страны. Плача, он выкрикнул:
– И эту армию оскорбил не кто иной, как Джилас! Джилас, от которого я меньше всего этого ожидал, человек, которого я так хорошо принимал! Армия, которая проливала за вас кровь! Неужели Джилас, который сам писатель, не знает, что такое человеческие страдания, что такое человеческое сердце! Неужели он не может понять солдата, который, пройдя тысячи километров сквозь кровь, огонь и смерть, развлечется с женщиной или прихватит какую-то мелочь?
Он часто поднимал тосты, льстя одному, шутя с другим, подкалывая третьего, поцеловал мою жену, потому что она была сербка, и опять проливал слезы по поводу тягот Красной армии и югославской неблагодарности.
Сталин и Молотов почти театрально разделили между собой роли в соответствии со своими склонностями: Молотов холодно долдонил о проблеме и оскорбленных чувствах, тогда как Сталин впал в трагический пафос. Все это конечно же достигло апогея, когда Сталин, поцеловав мою жену, воскликнул, что он сделал этот жест любви с риском быть обвиненным в изнасиловании.
Он очень мало говорил или вообще не говорил о партиях, коммунизме, марксизме, но очень много – о славянах, о связях между русскими и южным славянами и – опять – о героических жертвах и страданиях Красной армии.
Слушая все это, я был потрясен и впал в оцепенение. Сегодня мне кажется, что Сталин сделал меня козлом отпущения не столько из-за моей «вспышки», но потому, что старался каким-то образом завоевать меня. К этому его могла подтолкнуть лишь моя искренняя восторженность в отношении Советского Союза и его самого как личности.
Сразу же по возвращении в Югославию я написал статью о своей «Встрече со Сталиным», которая ему очень понравилась. Один советский представитель обратил мое внимание на то, что в последующих публикациях статьи мне необходимо выбросить замечание о том, что у Сталина были слишком большие ступни, и подчеркнуть тесные отношения между Сталиным и Молотовым. В то же самое время Сталин, который быстро оценивал людей и отличался особым умением использовать человеческие слабости, должен был знать, что не сможет завоевать меня, основываясь на политических амбициях, поскольку я был к ним безразличен, или на идеологии, потому что я любил советскую партию не больше, чем югославскую. Он мог влиять на меня только посредством эмоций, используя мою искренность и восторженность, и он избрал этот путь.
Но хотя восприимчивость и искренность были моими сильными сторонами, они легко превращались в нечто совершенно противоположное, когда я сталкивался с неискренностью и несправедливостью. По этой причине Сталин не осмеливался вербовать меня в открытую. Я становился все более твердым и решительным по мере того, как мой опыт демонстрировал мне несправедливые, гегемонистские советские намерения, то есть я избавлялся от своей сентиментальности.
Сегодня по-настоящему трудно установить, насколько действия Сталина были актерской игрой, насколько же диктовались настоящей затаенной враждой. Лично я считаю, что в случае со Сталиным невозможно отделить одно от другого. Притворство было настолько самопроизвольно, что, казалось, он сам становился убежден в правдивости и искренности того, что говорил. Он очень легко приспосабливался к любому повороту при обсуждении любой новой темы и даже к любой новой личности.