Бесы пустыни
Шрифт:
— Ложь!.. Завет дедов — это песни! Предки нам ничего кроме этих песен и амзада не оставили. Потому что они этому выучились у Сахары. Ах-ах! Ты что же, хочешь на гордеца Уху походить, который себе на голову кусок ткани наворачивает длиной в семьдесят локтей, а? Стоит над колодцем, пыжится весь, словно верблюд неживой… Хе-хе! Ваше благородство, это — предательство Завета Сахары. Того завета, которому тебя обучала птица райских высот!
— Я тебе сказал, что она меня презирать будет, если я поведу себя не так, нарушу правила. Ты женщин не знаешь!
— А кто тебе сказал, что их правила такие же, как наши? Она родом с Аира, а наши женщины — из Азгера.
— И те, и другие покрывало носят. Все одинаковы. Их законы к одному
— Нет, не из Сахары они этих правил набрались. Вправду, будто вершины Тадрарта на голове, только я в них кое-что повыше вершин этих вижу. Они домогаются выше стать — на цыпочках! Гордыня посягает на Сахару!
Огненный диск весь горел, словно кровоточил. Повис над самой линией горизонта, надломился. Пламя угасало, и куда девалась недавняя заносчивость?.. Все ниже, все печальней, все скромнее… Сахара не терпит непререкаемости. Вот он, вечный палач, где его гордыня? Сломалась, как этот диск, покатилась на запад, закатилась, погасла…
— Благородством только Сахара наделить может, — бормотал Муса. — А гордыню люди сами производят и себя же ей повязывают. Все, о чем ты тут говоришь, это не благородство…
Сахара оделась в сумерки, затихала, говорила невнятно…
16
Дервиш постился.
Отказался от пищи, так что на скулах кости показались. Глаза горели, ушли вглубь, а вены на руках напряглись — словно стволы деревьев в пустыне. Превратился в ходячий скелет от изнеможения. Кожа высохла, кровь вся отлила от нее. Он и цвета стал какого-то зеленого. Того самого удивительного цвета, который он в упрек ставил Удаду когда-то, которым отличались все жители пещер в Тадрарте и Матхандоше.
Любопытные старухи, толковательницы всех и вся, узрели в его удивительном окрасе определенный знак и дервиш в его посту не поступал вопреки обычаям его предков, аскетов-марабутов: они, бывало, всех изумляли самоистязаниями, кололи себя в грудь ножами, не принимали пищи в течение нескольких месяцев — находились в состоянии «божественной любви». И племенных обычаев он тоже не нарушал — это когда молодежь себя голодом изводит, пока, значит, в сердце у них любовь к девушкам бьется. Но самая страшная и самая опытная из этих старух в делах мирского опыта и любви оказалась не в состоянии поведать племени о предмете любви дервиша: к богу ли всевышнему или к твари земной презренной? И народ тогда направился к имаму с вопросом, что может сказать шариат о законности того, что дервиш, мол, отказывается от небес и поступает вопреки своему марабутскому происхождению и опускается до грешной земли, чтобы впасть в любовь с глупой бабой со стоянки, которая и радуется, и печалится, и плачет, и поет, и есть тебе, и за пределы стоянки справить нужду ходит…
Имам решил любопытным этим на языке вероучеников отвечать — туманном языке братства аль-Кадирийя, и долго разговаривал об отпущении грехов, за что соперники его стали обвинять, будто он этим непонятным языком с ними разговаривает, чтобы истину скрыть и увильнуть от объявления собственного мнения по этому вопросу по законам шариата и по справедливости — из страха, что его за это постигнет проклятие марабутов. Имам всегда побаивался этого и избегал выступать наперекор предкам и дервишам.
Люди Сахеля полагали, что дервиш в общем-то не голодает, поскольку, даже когда он постится, его оберегают и питают ангелы. Они все еще помнили того мюрида ат-Тиджани, который наведался в Азгер и о котором они думали, что он из тех, что клады ищут. Он тогда залез на гору Акакус и жил в пещерах Тадрарта безо всякой провизии и воды. О нем сообщили пастухи, его принял вождь Адда и заколол в его честь баранов, жертву принес. Негры тогда явились с деревянными блюдами, полными кускуса[143] рисового и больших ломтей мяса. Мужчины все вокруг этого гостя уселись, угощение пробовали, а запахи
Однако мюрид ат-Тиджани преподнес им живой урок терпения. Он вперился в пустоту своими пустыми глазами, похожими на глаза у слепцов, и заявил с холодностью, не подобающей никогда не голодавшему мужчине: «Я взял на себя обязательство, что не испробую вкуса пищи, пока не наткнусь на Вау. Я — паломник из Зувейлы. И ищу Вау! Я ищу Вау!» Все заметили, в том числе и имам, что он тогда дважды повторил эти слова: «Я ищу Вау». И никто не знал, что однажды наступит такой час, и возродится Вау из легендарного небытия, поднимется город из мифов, которые рассказывали люди, и напоит жаждущих, накормит голодных, оденет нагих и босых, спасет всех заблудших и страждущих. В тот день их гость еще сказал нечто такое, что не рассеяло неясности его поисков затерянного Вау. Он сказал так: «Страсть и сытость вместе не встречаются. Я избрал страсть».
Несмотря на все это, он не нашел… Не нашел ни Вау, ни господа. Может, потому, что ошибся во времени? Явился раньше того часа, который назначил рок для воскресения Вау из небытия в просторах пустыни Азгера? Он скатился с вершины горы в Массак-Сатафат, упал замертво неподалеку от костра пастухов у подножия.
И тогда не осталось о нем в памяти ничего, кроме той занятной легенды, что он рассказал вождю и где поведал о мудрости голодания. Он сказал, что волк[144] насытившийся плачет горькими слезами от охватившей его жалости к самому себе, поскольку он знает, что последствием этому опять будет голод. А когда волк голодает, то смеется себе и оглашает равнины и вади своим воем да ревом, потому что знает: за голодом однажды да последует сытость! Мюрид так истолковал тогда содержание своей притчи: «Всякий раз, когда меня преследует голод, я чувствую, что приближаюсь ко дню моего вожделения — Вау».
Правда, нашлись люди, которые усомнились в таланте достойного мюрида и сказали, что вся эта притча его целиком заимствована из преданий Анги.
17
После нескольких ясных дней небеса нахмурились вновь и оделись пылью.
Ахмад явился в палатку вождя. Тот в одиночестве сидел на корточках в прихожей и смиренно наблюдал из-под навеса, как очередная песчаная туча кружила вокруг вершины одержимого бесами Идинана.
Он молча сел рядом и ждал. Шейх сделал ему жест, кивком головы спрашивая, в чем дело, и тот заговорил:
— Дервиш умрет.
Вождь вопрошающе взглянул на него, ожидая разъяснений.
— Никто не знает, — продолжал Ахмад, — когда он последний раз кусок в рот брал. Старая его кормилица-негритянка сказала старухам, что за этой его бедой — след от пальцев гадалки.
Ветер взвыл с новой силой. Между ними поднялся слой пыли. Ахмад помолчал немного и заговорил вновь:
— Она сказала еще, что Муса бредит о какой-то каменной госпоже и не хочет покидать холм по соседству с колодцем, со стороны Вау.
Вождь непонимающе глядел на гостя:
Сказала также, что ты — единственный, кто может убедить его прервать этот его пост — заставить есть и говорить. Он отказывается отвечать на все просьбы и мольбы людей с равнины. Даже имаму не удалось сломить его…
Ахмад прервал свои объяснения и прислушался к вою ветра. Края палатки рвались и хлопали — вот-вот улетят прочь и исчезнут в завесе. Опустилось мутное красное облако. Тоска окутала Сахару.
Он встал на ноги. Поправил на голове вокруг лица свое черное покрывало, помедлил немного, глядя на вождя. Пробормотал слова прощания, но хозяин ничем не задержал его, продолжая смиренно смотреть в никуда прямо перед собой.