Благую весть принёс я вам
Шрифт:
Их приходило всё больше и больше, они уже не скрывались, не шарахались от людей, как пугливые зверьки, а садились вокруг стоянки и наблюдали за лесовиками. Воины, привыкнув к такому соседству, покрикивали на них, пинали, сгоняли с места - те отбегали и снова садились на снег. Сколько их было? Пять раз по пять пятков? Или больше? Ожог не считал. Отчаявшись что-либо втолковать этим созданиям, отправился в обратный путь. А твари - удивительное дело!
– пошли за ним. Ползли, когтисто вспарывая снежный покров, тянулись вслед за уходящим отрядом. Целое войско вывел Ожог из ледяных полей, толпу обросших шерстью, приземистых существ, спавших на снегу и жравших сырую плоть.
Что
"Ах-ха-ха-ха-ха!
– покатывался со смеху вождь, слушая его рассказ.
– Ха-ха-ха! Пушистые дряни приняли тебя за колдуна. Ты пустил стрелу, а они посчитали это волшебством, жалкие недоумки! Но я-то, я-то... ох, должен был предугадать, глупая башка... ведь знал же, знал... не просёк... Ты для них - чародей. Великий искусник, ха-ха... Огня они не боятся... видели уже... у загонщиков и видели, ха-ха... они стрел боятся. Знаешь, почему? Потому что... потому что колдунья из лука стреляла... Оттого и устрашились тебя... решили, что наследник... колдунчик, ха-ха!..". Ожог слушал его и цепенел от страха. Если он - колдун, то кто тогда - вождь? "Ладно, - подвёл итог Головня.
– Раз привёл ты этих уродцев, начальствуй над ними. Пусть тупицы, зато верны. А это сейчас - главное".
И вот теперь Ожог шёл за дозорным по заснеженному сосновому бору, всматривался в его сутулую, сплошь заросшую жирным чёрным волосом, спину (одежды зверолюди не знали) и горделиво размышлял: а ведь эти мохнатые чудища, пожалуй, жизнь за него отдадут, если придётся. Кто он для них? Колдунчик, как сказал вождь, или... бог?
Дозорный шёл очень ловко: ступал в собственный след, переваливаясь на кривых ногах. Цепочка следов, петляя меж вспененных комлей, уходила к опушке. Кругом ворочались дремавшие зверолюди; сидевшие у шалашей воины проверяли сёдла, грызли заиндевелую строганину, негромко переговаривались. Кто-то вычищал сосульки из ноздрей стреноженных кобылиц, другой нёс бадью с растопленным снегом.
Вдруг откуда-то раздался визг, скулёж, раскатились ядрёные словечки, как костяшки по столу. У шалаша под седой расщеплённой сосной возился клубок тел. Оттуда выкатился, вереща, маленький зверочеловек и помчался прочь, отталкиваясь от земли всеми четырьмя лапами. Дремавшие зверолюди зашевелились, открывали глаза, с безразличием смотрели на своего удирающего собрата.
– Что за вопли?
– громко спросил Ожог, останавливаясь.
– Опять жратву не поделили?
– Тетиву хотел спереть, сволочь, - отозвался коренастый воин с нарывами по всей роже. Он стоял на колене, держа в левой руке лук, а правой выгребал снег из-за шиворота. Рядом, у чёрного круга кострища, его товарищ - лядащий и лупоглазый - затягивал кожаные ремни на ходунах.
– Тетива ему, вишь, приглянулась, стервецу.
Ожог сердито засопел, с досадой озирая лежавших тут и там зверолюдей. Бойцы они были отменные, но порядка не знали совершенно. Жили как животные, на глазах у всех сходились со своими волосатыми бабами, брали что хотели, дрались постоянно из-за лакомого куска. Собаки, чистые собаки...
Ожог рявкнул, отогнув край колпака:
– Привязать наглеца к дереву. И оставить на всю ночь. Живо!
И потопал дальше.
Провожатый вывел его к краю леса. Среди раскорячившихся больных лиственниц и куцых берёзок буйно разрослись кусты шиповника и можжевельника. Ниже, через пяток шагов, деревья заканчивались и шла сплошная полоса оленьего мха (концы бледно-зелёных веточек пепельными чешуйками выглядывали из-под снега), а ещё дальше, в балке, начинались погребённые под сугробами пырейные луга.
Вот по этой-то балке, выворачивая хвост из-за растёкшегося уступами
Ожог замер, присев на корточках за наполовину поваленной ветром лиственницей, чьи выдранные из земли корни служили ему верным прикрытием. Рядом затаился, не дыша, зверочеловек: лёжа на снегу, неотрывно смотрел сквозь заросли шиповника. "Вот они, голубчики, - с беспокойной радостью подумал Ожог.
– Вот они, родимые. Дождались". И сразу стало жарко, точно подул знойный ветер, и забилось сердце, и скрипнули зубы, сжавшись от ненависти. Вот они, лютые враги, замахнувшиеся на веру Науки. Издали совсем нестрашные, даже какие-то жалкие - скукоженные, несчастные. Сразу видно - зябко им, убогим, непривычные они к морозу. А всё же прут неумолимо, алчные до чужих земель. По сусалам бы им, да за волосья оттаскать, мерзавцев таких.
Он выдохнул и, не поднимаясь с карачек, начал отступать назад. Зверочеловек лежал как мёртвый, только вились, растопляя снег перед ним, едва заметные облачка пара. Ожог осторожно положил ему ладонь в рукавице на мохнатую твёрдую голень.
– Пс, - сказал он, кивнув в сторону стоянки.
Зверочеловек обернулся, посмотрел на него неподвижным пристальным взглядом пустых бездонных глаз, затем перетёк на четвереньки. Ожога аж передёрнуло.
– Туда, - прошептал он, опять кивнув в сторону стоянки.
Зверочеловек поднялся и вперевалочку потрусил к своим. А Ожог вдруг подумал, двинувшись за ним: "У пришельцев-то - кони. Кобыл, значит, не берут. С чего бы?".
"Матушка Наука, вразуми и наставь, - молился Лучина в своём шатре.
– Тяжко на сердце у меня, грех гложет душу". Деревянный лик смотрел торжественно и сурово, багровые очи прожигали насквозь. Золотые власа, вздыбившись, шевелились в неверном свете пылающего очага. "Какой ещё грех?
– казалось, говорила богиня.
– Выкладывай". Лучина и рад был, да боязно: страшился крамолы. Ибо грех, в котором каялся, и грехом-то не был, напротив даже, свершением, поступком во имя торжества истины и справедливости. Отчего ж тогда так муторно было на душе?
"Матушка Наука, избавь от тревоги, объясни глупцу, успокой душу". Но вместо лика Науки вдруг проявился другой, до боли знакомый: редкая бородёнка, большие выпученные глаза, жидкий волос на щеках... Жар-Косторез. Разевая пасть, он будто скалился на Лучину и, насмехаясь над ним, повторял с усмешкой: "Убил меня, да? Убил? А ещё друг называется! Эх, родич...".
И стыло у Лучины в груди, и мучительно скворчало в брюхе, когда он слышал это.
– Прочь, сгинь! Тьфу на тебя.
Но Косторез не уходил: витал, колыхаясь, в волнах тепла, исходивших от жаровни, скалился, зловредно ухмылялся.