Ближе к истине
Шрифт:
Вываляв бутерброды в песке, ворона принялась потрошить портфель. Повытаскивала блокноты, книжки и свежие газеты, которые мы купили по дороге сюда. Особенно ей понравилась «Вечерняя Москва». Она пыталась ее развернуть. Мальчишки и взрослые хватались за животы, а Женя комментировал с серьезным видом:
— Там есть статья о бережном отношении к природе, она хочет предложить ее вам… — и посмеивался: хе — хе — хе!
Выпотрошив портфель и развернув наполовину «Вечернюю Москву», ворона принялась за нашу одежду. Прежде всего за Женину ярко — желтую тенниску. Она терзала ее клювом и топталась по ней ногами, а потом наложила на нее ко всеобщему восторгу публики.
Тут Женя
— Ну ты! Старая! Наглости твоей предела нет! — Он выдернул из-под нее тенниску и крепко огрел нахалку. Ворона с диким криком улетела. Публика разошлась, а Женя напустился на меня: — Приручает тут всяких! — и пошел к воде застирывать рубашку.
Может, с тех пор он и невзлюбил ворон? Потому что сейчас, на берегу речки Абинки, он стал бросать в них камни, стараясь прогнать. Они дико вскрикивали и перелетали с ветки на ветку.
— Напрасный труд, — сказал я Жене. — Запах нашего кулеша с ума их сводит. Пусть себе. Мы поедим, помоем посуду, и они успокоятся.
Но они долго не могли успокоиться. А ночью жутко кричал сыч.
Может, именно это воронье и жуткие крики сыча навеяли ему тревожную тему, которая потом прошла в повести «Билет на балкон». Тема опустошительной ядерной войны. Тема равнодушных людей, для которых мир с его тревогами и проблемами как бы не существует.
Уже тогда, в нашу первую ночевку на природе, в разговорах Жени у костра я почувствовал тревожную ноту: «Неужели все это, эта красотища однажды…» Его меланхолическое состояние я отнес на счет неважного самочувствия: обгорел на солнце, не выспался, об дорогу ударился. Теперь вот нахальное воронье раскаркалось над нами. Им-то, конечно же, предпочтительнее была бы падаль войны, чем эти два здоровых и счастливых человека.
Ах, с какой же силой, с каким убийственным сарказмом он потом обрушится на Василия Петровича, который вроде человек, и вроде и не человек, а так — одноклеточное.
Перед сном он мне сказал, продолжая какую-то свою мысль:
— A — а! Ладно, старик. Хватит об этом. Ты мне о лесе, о лесе еще расскажи. На сон грядущий. Подкинь мысль, чтоб с нею я и уснул.
— Я могу подкинуть такую, что не уснешь.
— Нет, старик, не надо. А впрочем… Давай. Любую. Пусть она вышибет ту, которая не дает покоя.
— А что тебе не дает покоя?
— Я же тебе говорил, старик. Ты старый, невнимательный, античеловеческий друг! Я тебе сказал: «Неужели все это, — он кинул взглядом вокруг и поднял глаза к темному звездному небу, — вся эта красотища однажды…»
— Если не однажды, то постепенно мы, люди, и уничтожим все. Вот, например, лес. Форменным образом — рубим сук, на котором сидим. Еще и радуемся: план выполняем, экономику поднимаем…
— А посмотри, какой ты кострище разложил! — тут же уел меня Женя. — Это же тоже лес?
— Ты, Женя, старый, ненаблюдательный, ехидный друг. В костре горят сухие ветки. От них надо очищать лес. Чтоб ему жилось и дышалось свободнее. И вообще тебе надо знать, что в лесу есть так называемые спелые и перестойные деревья. Их надо вырубать. Освобождать подросту жизненное пространство. Вот это действительно на пользу лесу и народному хозяйству. Одних только ценных
пород — бука, дуба, пихты, каштана — спелых и перестойных в нашей с тобой автономии более 176 тысяч гектаров, это около 46 миллионов кубометров. При нынешних темпах рубки — примерно полтора миллиона кубометров в год — работы хватит на 30 лет. А за тридцать лет новые леса поспеют. Так что лес надо рубить. Спелый и перестойный. Чтоб новый рос… Помогать надо лесу возобновляться.
— Хе — хе — хе! — рассмеялся обычным своим смешком Женя и полез в палатку. Потом
— Подумай, подумай. Над этим многие голову ломают.
— И ты подумай, старик.
— Я уже надумался.
Не знаю, о чем он думал в ту ночь. У меня были свои мысли: вот окончил я Литинститут… Шесть лет! Шесть долгих, коротких лет! Можно и нужно подвести какие-то итоги и спросить у себя — ну и что дальше? Я не мог отделаться от этой мысли и не мог сосредоточиться на ней. Мешал Женя. Вернее, его итоги. Подводя свои итоги, я невольно думал о его успехах. И получалось, что у него они несравнимо ощутимее: редактор областной газеты, выпустил три книжки, опубликовал с полдюжины рассказов в разных столичных журналах. Член Союза писателей. То есть он практически добился своего. А я только думаю — что же дальше? На моем счету пара очерков да пара рассказов в нашем альманахе «Кубань». Вот и все. А мне уже тридцать восемь лет!..
Догадывался ли мой друг о том, что я на распугье? Да. Мы были настоящими друзьями, мы не только понимали, мы чувствовали друг друга с полуслова, если можно так выразиться. Правда, в походе он не говорил со мной на эту тему. Основательно и искренне он поговорит о моей творческой состоятельности на страницах повести «Билет на балкон». Через Кутищева. А чтоб я не «узнал себя», он сделал его диспетчером таксомоторного парка.
Глорский чувствует творческий кризис друга. Утешает его: «Ты хороший, добротный писатель». Он даже делает великодушную попытку возвысить его над собой: «Я завидую тебе, старик». Он бичует себя нещадно: «Какую пус
тую, бесцветную жизнь я вел до сих пор… Игорь, ведь ни строчки, ни одной настоящей строчки за столько лет». Наконец он предлагает писать вместе: «Давай писать вместе». (Кстати, это на самом деле было. Об этом ниже.) «У нас, — говорит Глорский, — счастливое сочетание. У меня выдумывать всякие штучки, чтобы глушить читателя. У тебя усидчивость, детальное описание, все такое разное…» И наконец, он тоже подводит, причем вслух, свои творческие итоги. Они его не радуют. Халтура все, халтура! И он мучительно ищет выход из своего творческого кризиса. И видит выход в том, чтобы научиться у друга самодисциплине, упорству, аскетизму. Он принимает «веру» Кутищева, пытается отбросить прошлое и со свойственной ему энергией и верой в себя строит планы на будущее. «Теперь я знаю, о чем напишу». Он решает взять себя в руки, просит Кутищева помочь ему в этом. «Старик, ты должен взять меня под железный контроль». «Старик, дай я тебя обниму. Ты вернул меня к новой жизни».
Выходит, в тот момент, когда я мучился вопросом — что же дальше? — Женя мучился тем же вопросом. Только у меня были свои проблемы, у него — свои. Я ничего, по сути дела, не успел. Он многое успел, но «все это не то». Я ему верю, хотя кое — кому может показаться, что Глорский (Дубровин) рисуется здесь. Ведь он издается, он писатель, он признан. Чего же более? Дело в том, что Глорский задуман глубже. Он понимает, что успех его призрачный, что впереди его ждет творческий крах, если он не возьмется за дело как следует, если не научится пахать глубже. А творческий крах для него страшнее, чем творческая несостоятельность Кутищева для Кутищева. С высоты больнее падать. Но он, Глорский, не может быть другим, а потому он не состоится как серьезный писатель. Он это понимает и потому, может быть, исчезает не только из поля зрения друзей и близких, а и вообще из жизни.