Ближе к истине
Шрифт:
Читателю в какой-то момент кажется очевидной творческая несостоятельность Глорского, а потому его великодушное признание Кутищева как хорошего добротного писателя, желание помочь ему походит скорее на издевку, чем на дружеское участие. В самом деле, чем может помочь утопающий утопающему?
Кутищев, должно быть, понимает это и потому отказывается писать вместе с Глорским. Но наверно не только потому, что Глорский ему не помощник, скорее всего в нем протестует его творческое самолюбие: ему не нужен
успех, к которому приведут его за руку. Он или сам его достигнет, или не состоится как писатель. Так он решил.
Это его решение глубоко задевает Глорского — Кутищев отвергает его щедрость, не желает идти с ним в одной упряжке! —
Ну а что же сам автор?
Во вступительной статье к сборнику «Билет на балкон» кандидат филологических наук В. Скобелев пишет: «Разумеется, всякое художественное произведение (и в первую очередь проза и драматургия) — эго, в конечном счете, испытание героя, проверка делом его социальной и нравственной ценности. В этом смысле Евг. Дубровин не исключение, с тем лишь отличием, что испытание героя предстает у него как жестокий психологический эксперимент, имеющий подчас самые неблагоприятные последствия…» 1
Именно этому жестокому эксперименту подверг себя Женя. Я говорил в начале повести, что мы пошли через горы не от скуки, а чтобы посмотреть на себя и испытать в чем-то. И подумать над вопросом: «Зачем ты?»
Ответ на этот вопрос для самого Жени, очевидно, оказался неутешительным.
Женя был недоволен собой в то время, когда мы пошли в поход. Об этом можно было судить по его репликам, настроению, но выражению лица, по глазам, когда речь заходила о нем, о его творчестве. Нельзя сказать, чтоб он скисал. Наоборот, он испытывал удовольствие, когда мы касались этой темы. Иной раз даже я замечал тень самодовольства в его глазах. Но он никогда не кичился своим взлетом, собой, своими литературными успехами. Наоборот, заминал разговор, когда я начинал хвалить его. «A — а, старик, все это не то».
Мне нравилось все, что он написал к тому времени. Но мне всегда хотелось от него чего-то большего. Сказать — серьезного теперь я не решаюсь, потому что теперь понимаю, — у него все серьезно. За всеми теми веселыми и, казалось бы, бесконечными похождениями и проделками его героев стоят большие общественно — нрав
1Дубровин Евгений. «Билет на балкон». Центрально — Черноземное книжное издательство. Воронеж, 1971. С. 279.
ственные проблемы и болезни нашего общества, мимо которых автор не может пройги равнодушно.
Погода нам сопутствовала. Утро на следующий день было прохладным и росным.
Я встал раньше. Развел на пепелище костер, сварил кашу, подогрел чай.
Проснулся Женя, вылез из палатки. Заспанный, помятый. Первым делом заглянул в котелок, сказал: «Хорошо». И пошел к речке умываться.
Солнце вставало над распаханным полем и мягко пригревало.
Мы позавтракали, собрали рюкзаки и пошли по тропе по — над берегом Абинки. Вскоре впереди открылся просторный покатый склон. Вверху на нем, под лесом, — несколько животноводческих построек и загородки из тонкомера. В загородках — коровы, и возле них доярки в белых халатах: ферма.
Женя, потирая руки, сказал:
— Сейчас молочка парного попьем. Нет, ты представляешь? Лес, горы и парное молоко!
Но доярки почему-то встретили нас холодновато и даже настороженно. Они не только не угостили нас молоком, но даже разговаривать не стали. Здрасте и до свиданья. Мы с Женей неприятно подивились и расстроились.
— Ах, старик, — вздыхал Женя. — Как здорово было б: лес, горы и парное молоко… Впечатление на всю жизнь!
Мы шли и любовались видами. Картины природы менялись с каждым нашим шагом. Речка скачет по камням, а впереди тихая заводь с водой бутылочного цвета. Тропа вьется по — над берегом — то у самой воды, то уведет чуть в сторону, покажет лужайку в цветах или одинокий
На перевале отдохнули, попили воды. Посидели молча на своих рюкзаках, глядя на заросли разнотравья, на цветы и слушая пение птиц. Перед нами неохватная цепь гор, над нами небо в солнечной пыли, из леса веет легкой про
хладой. Солнышко припекает нам спины. Мы оба видим, как возле большого соцветия василистника, похожего на стоячую гроздь маленьких солнц, деловито и вроде даже с раздражением гудит шмель. Что-то ему не удается в его шмелиной работе. Я слежу краем глаза за Женей. Он доволен. И от того, что ему хорошо, я испытываю почти блаженство. Я знал, что Женя обязательно напишет об этом небе в солнечной пыли, о травах в рост человека, о прохладе, которая веет из близкого леса, о речке, беззаботно прыгающей с камешка на камешек, о плечистых горах. И он действительно напишет обо всем об этом. «Да, это были тени. Они уже окутали вершины гор и ползли в долину, подбирая солнечный свет темными бархатными губами». Или вот: «На горе, с которой спустился дождь, клубилось солнце. Над вершиной встала мокрая, пушистая радуга». «Дождь еще стучал по земле, листьям, воде, но это уже было отступление. Товарищи вылезли из-под дерева, и пока дошли до ручья, солнце уже окончательно вытеснило мглу из ущелья. Глорский и Кутшцев сели на горячие, дымящиеся камни. Дымилось все: земля, лес, ручей, даже небо. По верхушкам вдруг прошуршал ветерок, кинул пригоршню капель, принес запах вымытых гор».
Руководителем нашего творческого семинара в Литинституге был Кузьма Яковлевич Горбунов — один из старейших советских писателей, замеченный в свое время Горьким, который и дал молодому тогда писателю доброе напут ствие. Его роман «Ледолом» Горький оценил как «хорошую книгу, правдиво запечатлевшую Октябрь в деревне».
Кузьма Яковлевич был серьезным, вдумчивым руководителем. Семинар у нас был небольшой: человек двенадцать. Народ подобрался разный, были и молодые ребята, и люди в возрасте. Были такие, которые не имели еще публикаций, их приняли по рукописи, а были и такие, которые уже имели книгу. Например, Володя Журавлев — Доманский, который издал роман. Правда, за шесть лет учебы в институте он написал всего один рассказ «Двое», и на этих «своих «Двоих», как подметили ребята, он ухитрился прийти к госэкзаменам. Были и такие, которые за время учебы в Литинституте не показали нам ничего. Например, Николаев. Самый пожилой среди нас. Он писал какой-то большой роман, не в томах, а в мешках. «Роман в десяти мешках». Был в нашем семинаре и совсем юный парнишка (фамилию не помню, а звали его Валерой), ему было всего девят
надцать, но он поступил с романом. Правда, в рукописном виде. После первой же осенне — зимней сессии он «отсеялся». Послушал лекции, посидел на творческом семинаре, сказал «не в коня корм» и ушел из института.
Был в нашем семинаре и Саша Ольшанский, теперь известный прозаик. Он мало с нами общался, жил где-то на квартире. Потом женился на москвичке и совсем «испортился». Я хорошо помню, как мы обсуждали его рассказы на семинаре. Те самые рассказы, над которыми потешались наши «маститые» семинаристы. Те самые рассказы, которые потом вошли в его прекрасный сборник «Китовый ус», изданный в Москве в 1981 году. И в том числе рассказ «Портос» про шкодливого, с характером, кота. Этот кот, переступая низкий порожек флигеля, «отряхнул каждую лапку в отдельности от мнимой грязи». Чем вызвал реплику старой женщины: «Ишь ты, какой культурный!» Эта реплика из рассказа Саши Ольшанского надолго стала у нас как бы предъявительской хохмой.