Богиня маленьких побед
Шрифт:
– Очень надеюсь, что вы придете к нам на День благодарения. Вирджиния будет рада вас видеть. Мы ждем пару-тройку соискателей на Нобелевскую премию, лауреата Филдсовской премии, а также наследника Ричардсона.
– Благодарю вас, но на подобного рода ужинах я всегда чувствую себя неловко.
– Это не приглашение, мисс Рот, а приказ явиться на службу! На этот вечер в моем распоряжении нет ни одного переводчика, а этот окаянный французский математик говорит с таким странным акцентом, что из его абракадабры я понимаю самое большее одно слово из трех. Мне нужны ваши знания. Вы постараетесь и будете выглядеть как надо. Договорились?
Энн спросила себя, не собрался ли он добить ее окончательно, напомнив о легендарной элегантности ее матери. Нет, не осмелился. Чтобы испортить весь разговор, с лихвой хватило и тени отца, маячившей у директора за спиной. Не хватало еще, чтобы на этот День благодарения заявился и Лео. Энн поспешно распрощалась; ей хотелось кричать.
Глядя в окно, директор проводил взглядом хрупкую фигурку. Он никогда не понимал дочь друга, когда она была еще девчонкой, и не узнал о ней ничего нового, когда стала женщиной. Он ощутил в паху жжение, вспомнив о той, которая тридцать лет назад сидела рядом с ним на вечеринке принстонских студентов. Аскетичная Энн представляла собой ее полную противоположность; Рэчел была неотразимой женщиной, блестящей университетской преподавательницей со сногсшибательным декольте. Тогда они, оба уже будучи помолвленными, станцевали один-единственный танец, не принесший ничего, кроме разочарований. Адамс почесал промежность. Другие времена, другие нравы. Сегодня ему было бы достаточно предложить ей выпить. Он закрыл дверь и позволил себе небольшой глоток жидкого утешения, чтобы изгнать из памяти навязчивые видения белых бедер и больших, как футбольные мячи, грудей. Нужно будет предупредить жену, что Энн придет к ним на День благодарения. Вирджиния молодую женщину не любила, как и ее мать. Если немного повезет, придет и их сын, больше похожий на инопланетянина, чем на обычного человека. Если немного повезет, Эндрю У. Ричардсон найдет себе какое-то занятие, а Вирджиния чудом не напьется к концу вечеринки. Хотя везение здесь ни при чем. Он плеснул себе еще немного, спрятал бутылку и позвонил секретарше:
– Миссис Кларк, мне нужно срочно поговорить с Леонардом. Позвоните в охрану МТИ [23] и попросите их разбудить типа, который спит среди пустых коробок из-под пиццы.
14. Январь 1936 года. Необходимая, но не достаточная
Ад не мог бы выдумать пытки больше, нежели эта: быть обремененным ненормальною слабостью по причине ненормальной силы [24] .
23
Массачусетский технологический институт – считается одним из ведущих технических вузов США.
24
Перевод Константина Бальмонта. – Примеч. пер.
Как и членам его семьи, мне хотелось верить, что первая депрессия навсегда останется всего лишь незначительным осложнением. Когда мы с Куртом вновь соединимся, его здоровье это подтвердит, и у меня не будет причин сетовать. Хаос вновь уступит место порядку. Но в 1934 году, по возвращении из США, он вновь погрузился в мрачное состояние духа, и его психическое состояние потребовало длительного лечения отдыхом.
Вторая волна депрессии накрыла его вскоре после смерти Ганса Хана [25] . Его научный руководитель, помогавший готовить диссертацию, скоропостижно скончался от рака накануне убийства Дольфуса. Курт в это время был в Принстоне и очень переживал, что не смог быть рядом с ним в последние дни жизни. От болезни его наставник сгорел за три месяца. Еще один отец, с которым он не смог попрощаться.
25
Ганс Хан (1879–1934) – австрийский математик, внесший вклад в развитие функционального анализа, топологии, теории множеств, вариационного исчисления, вещественного анализа и теории порядка.
Можно заключить, что это не что иное, как принцип энтропии: хаос системы только возрастает. Разбитая чашка сама по себе никогда не склеится. Вселенная – это хаос, который пользуется хаосом, чтобы порождать новый хаос.
Санаторий в Паркерсдорфе стал для Курта вторым домом. Мне не оставалось ничего другого, кроме как караулить, когда он выйдет на прогулку, что случалось редко. Я имела право на мимолетный поцелуй, на видимость обеда, порой даже на вечерний поход в кино, после чего он побыстрее отправлялся к матери засвидетельствовать о своих успехах: ключи от его свободы в то время находились в ее руках. Рыжеволосая Анна уговорила меня не добиваться большего: «Ты должна быть сильной вдвойне, Адель, и за себя, и за него. Твоя миссия в этом и заключается. И считай, что тебе крупно повезло, большинство
Курт никогда надолго не задерживался в Вене, постоянное напряжение города высасывало из него последние остатки энергии. Университет лишился своих жизненных сил: на смену интеллектуалам из числа евреев и тех, кто не принял нацизм, пришли «настоящие австрийцы», присягнувшие на верность канцлеру Шушнигу, преемнику Дольфуса, а через него и национал-социалистическим властям. Гитлер напрасно отрицал подготовку к Аншлюсу, его призрак уже давно маячил на границе, и только колебания Муссолини мешали ему перейти к решительным действиям. Из страны бурным потоком хлынула интеллигенция. Курт в результате растерял друзей и, что самое главное, лишился их плодотворной среды, столь необходимой для процесса его мышления.
Несмотря на слабое здоровье, он легкомысленно согласился прочитать еще один цикл лекций в 1936 учебном году. Я бушевала, умоляла, грозила разрывом, но он так и не уступил. Образумить его не сумели ни семья, ни врачи, которым он не доверял несмотря на то, что его собственный брат был рентгенологом. Курт питал доверие только к книгам. Но, когда к фолиантам по медицине он обращался чаще, чем к трудам по математике или философии, это был верный признак скорого возвращения в санаторий. В то лето предвестников депрессии было немало. Рудольф не мог пройти мимо них и никогда не позволил бы брату уехать. Курт почти ничего не ел, размазывая еду по краям тарелки, чтобы скрыть отсутствие аппетита. Жаловался то на зубы, то на живот. Не спал. Даже не ложился. Ко мне больше не прикасался или, самое большее, изображал жалкую пародию интимных объятий, чтобы не давать поводов для разговоров. Он и так был неболтлив, но на этот раз молчание буквально въелось в его шкуру.
Он уехал в начале осени, и мне не оставалось ничего другого, кроме как корить себя за то, что я так и не смогла повлиять на этого слабого, беспомощного, но упрямого человека. Через несколько дней после приезда он почувствовал, что вновь скатывается в депрессию. В последнем письме Курт написал мне, что американский врач, которого ему порекомендовал доктор Флекснер, настаивает на том, чтобы он немедленно вернулся в Вену. Когда я получила это послание, Курт уже был в пути. Веблен, всегда готовый прийти на помощь, посадил его на отплывавшее в Европу судно, при этом пообещав ничего не говорить семье. Что, впрочем, не помешало ему дать телеграмму Рудольфу и сообщить о том, что 7 декабря брат прибудет в Гавр. В полукоматозном состоянии Курт приехал в Париж и оттуда обратился к Рудольфу за помощью. Тщетно. В итоге он три дня просидел в Париже, но потом, уж не знаю как, все же нашел в себе силы доехать до Вены на поезде. В одиночку.
Он никогда не рассказывал мне об этих трех днях, но я знаю, что все это время его изводила невероятная душевная боль. Я провела много лет, пытаясь выяснить хоть какие-то подробности. Теперь уже не выясню. И никогда не смогу поставить себя на его место. Мне и сегодня не удается представить себе его отчаяние – тоску человека, стоящего перед кроватью в тускло освещенном номере отеля.
Вижу, как он то собирает, то разбирает вещи, чтобы хоть чем-то занять руки. Как моет их и вытирает вышитым полотенцем с вычурной монограммой «Палас Отеля». Спускается в ресторан, заказывает ужин, но даже не притрагивается к нему. Официантка мила. Он ей улыбается. Умудряется сказать несколько слов по-французски. Поднимается к себе в номер, по лестнице, чтобы физически ощутить ритм времени. На мгновение сосредотачивается на цифрах на ключе, чтобы увидеть в них тот или иной знак. Затем отпирает дверь и закрывает ее за спиной, спрашивая себя, не в последний ли раз он совершает все эти действия. Не снимает ли пиджак и не садится ли на стул в последний раз. Курт ощущает смутный запах былых постояльцев, все еще витающий в номере. Протягивает руку к блокноту «Молескин». Открывает его и вновь закрывает, поглаживает коричневую обложку. Думает об улыбке официантки. А вот теперь – обо мне. О нашей последней встрече на перроне вокзала. Но не может в деталях вспомнить мое лицо и говорит себе: «Как странно, человек порой не может описать то, что ему до боли знакомо». Курт думает о Гансе Хане. Потом об отце. Затем ему в голову приходит мысль. Она неуловимо скользит в мозгу и исчезает в закоулках разума: этакий карп, поднявшийся на поверхность пруда подальше от взбаламученной тины. Сидя на стуле, от которого у него болит спина, Курт замирает, чтобы ее не спугнуть. И больше не пытается открыть блокнот. Ему кажется, что мысль еще может вернуться, если он будет неподвижно сидеть на одном месте, не будоража мутную воду. Он вспоминает нашу последнюю ссору и мои жестокие слова. Я бросила их с таким видом, будто стучала по спине человека, который подавился и теперь напрочь отказывается сделать вдох: «Ты же мужчина, Боже праведный! Ешь! Спи! Трахайся!» Он уже не знает, сколько времени просидел на этом стуле. Спина напоминает ему о проведенных в номере часах, теперь он уже любит эту боль. А на рассвете закрывает окно и собирает чемодан.