Боговы дни
Шрифт:
Да иногда это было и несложно. Поможет, например, дед разгрузить машину водки в сельпо — рассчитываются с ним «поллитрой». Спрячет он её где-нибудь дома в ограде и ходит, потягивает тайком. Бабушки смотрят: вроде выпивши дед, и вроде не с чего. Вот сходил в сарай, принёс дров печь затопить — сильней от него напахнуло… Бабушки уже учёные, смекают, начинают исподтишка прочёсывать ограду. И находят злосчастную «поллитру» в сарае в дровах. Или в стайке, в курином гнезде. Или в бане под полком (дед Миша проявлял недюжинную изобретательность)… Но самым надёжным, беспроигрышным вариантом был огород, тут бабушки
Но, когда деда разоблачали своевременно, улика тихо изымалась. Бабушки начинали исподтишка следить, что будет. Вот дед якобы за каким-то делом пошёл в сарай, обнаружил пропажу и осознал, что произошло. Можно было представить его обиду!
И вот тогда, когда отнимали последнюю в жизни радость, великое дедово терпение, наконец, лопалось. Баба Катя это предвидела.
— Смотри, Мария… ишь, хватился… ишь, ходит… а виду не пода-аст, — говорила баба Катя, подглядывая из окна избы за топтавшимся в ограде дедом. — А губы-то разъело… Смотри, ведь и усвистат счас… Нока пойду, он ведь огородом по речке убежит!
Бабушки кидались наперехват, но поздно — деда и след простыл. Нет нигде — ни в ограде, ни в сарае, ни в огороде. Он словно растворялся в пышной картофельной ботве и заогородном просторе. Уходил задами, берегом речки в большой мир, куда не доносились бабы Катины проклятья, где можно было, глотнув с мужиками обжигающей свободы, хоть на время отдохнуть от повседневного ярма.
Далеко в мир свободы дед, однако, не забегал, оседал поблизости, на выходивших к той же речке задворках родного сельпо… С раннего детства, слыша, как бабушки обсуждают деда, я запомнил, что «уйти в сельпо» — это плохо, хотя, в чём состояло дедово преступление, по малолетству не понимал. Позже бабушки объяснили: в том, что дед Миша пьёт там водку. Но, на что гулял (денег у него не было), кто, по выражению бабы Кати, его там «поил» — оставалось загадкой. Сама баба Катя, при всей неуёмности своего характера, в сельпо за дедом никогда не бегала: не укараулила — значит, не укараулила. «Сам явится!» И дня через два-три дед действительно являлся — похудевший и виноватый. Привычно выносил обрушивавшуюся на него бурю бабы Катиного гнева и вновь впрягался в свою бурлацкую лямку.
* * *
Покос для деда Миши был пусть не таким обжигающим, но тоже глотком свободы. В лесу никто не пилил, не срамил, и, хоть в сенокосный сезон дед старался не употреблять — на вольных лесных полянах и без водки чувствовал себя несравнимо лучше, чем дома. Здесь он жил в полном согласии с землёй, небом и самим собой, и в глубине угрюмых глаз его иногда, как мимолётная зарница, вдруг пробегала озорная искра, и он выдавал какую-нибудь прибаутку.
Когда, разобрав налаженные бабой Катей сумки, мы пообедали, дед полез в карман за портсигаром и с той самой искрой в глазах заявил:
— Но вот, теперь можно дюжить наравне с голодным.
— Ага…
В блаженной
Перекурив и передохнув, дед Миша одел старые, со связанными резинкой дужками (чтоб не спадали) очки в треснутой оправе, сел к вкопанному рядом с лавочкой столбику с маленькой бабкой и начал отбивать литовки. Весёлое «динь-динь» загуляло по лесу, прогоняя оцепенение, напоминая всему живому, что человек никуда не делся.
— Коси потихоньку, — ещё раз предупредил меня дед, подавая отбитую литовку. — Завтре тяжело будет, второй день болеш.
Так, с перекурами, мы работали до тех пор, пока солнце не начало клониться к дальнему лесному гребню, а в противоположную сторону по широким полянам потянулись тени берёз.
Тяжело шагая, дед Миша вышел из-за своего колка, рядом шагала, ломалась на скошенных валках его длинная тень.
— Но, хватит на сёдни, — сказал он, глянув на мою работу. — Покурим, да надо собираться. Пока дойдём…
Присели перекурить перед обратной дорогой.
Жара спадала, располосованный длинными тенями лог наполнялся предвечерним покоем, торжественно стояли освещённые солнцем высокие берёзы. Лес превратился в храм.
— Ладно, почин есь, — дед Миша затоптал окурок. — Осталось начать да кончить…
Когда мы вышли из леса на полевой простор, оказалось, что день, который в лесном логу уже превращался в вечер, здесь задержался. Солнце ещё высоко стояло над дальними увалами, над лугами, накалённой за день землёй зыбилось марево.
Мы шли навстречу солнцу, в волнах тёплого лугового воздуха с кучками толкущейся мошкары. Каждая травинка, каждая мошка горели расплавленным золотом. Золотом полнилась предвечерняя даль, где виднелась полоска светлых деревенских крыш, среди которых была и неразличимая отсюда наша крыша.
Дед Миша шёл тяжело, шаркая галошами в тёплой пыли луговой дорожки, надвинув на глаза кепку. Я плёлся рядом…
Когда мы уже подходили к дому и сворачивали к речке, по другому берегу которой тянулись заросшие жалицей зады огородов, дед Миша вдруг сказал:
— Знать-то бабка встречат.
На зелёном квадрате нашего огорода я увидел тёмное пятнышко — бабу Катю.
Пока мы переходили по мосткам речку, открывали калитку, шли по длинной огородной тропинке, баба Катя стояла возле огуречных гряд и, освещённая косым солнцем, из-под руки смотрела в нашу сторону.
— А я выглядываю — идут ли нет. А потом уж от дойки-то вижу — знать-то оне, — ещё издали сообщила она, а, когда я подошёл, взяла у меня полупустую авоську. — Но, как поработал? Пристал?
— Не… так, немного.
— Давай мойся да пойдём ись, я пирожков напекла.
Я зашёл в ограду, сел на лавочку возле летней кухни, разулся, вытряхнул из сопревших кедов лесной мусор и почувствовал, что не могу больше шевельнуть ни ногой, ни рукой. Хотелось сидеть вечно — сидеть и смотреть на окружающий мир. Измученное, пропитанное лесным воздухом тело парило в невесомости, сливалось с землёй и небом.