Боговы дни
Шрифт:
Я смотрел на мир. За воротцами виднелись просвеченный солнцем кусок огорода и заречного луга, уходящие вдаль лесные горы, над которыми уже робко высунулась из небесной голубизны половинка полупрозрачной луны… А рядом над кустом малины плясали мошки… Над трубой бани искривлялось пространство, дрожал горячий воздух — баба Катя подтопила, чтоб мы с дедом ополоснулись после работы… А вон в солнечном квадрате огорода маячит сам дед: коромыслом таскает с речки воду, поливает грядки… Отстранённо проплыла мысль:
«Как он ещё шевелится! Почему я не могу?» Подошла, села рядом
— Но, знать-то совсем умаялся. Иди мойся, потом отдохнёшь.
Но я собрал остатки сил, встал и заявил:
— Пойду помогу деду.
— Да ты сёдни устал, не ходи. Дед польёт, он привышной…
Но огород мы с дедом дополивали вместе.
* * *
Баба Катя была человеком добрым и жалостливым. Она жалела всех — от дальнего родственника, славшего письма с другого конца страны, до героинь киношных мелодрам, а меня, летами пребывавшего под её опекой, баловала и любила, как родного внука. Вот только беспокойным, горячим характером своим никак не сходилась с дедом Мишей — молчуном, работягой и любителем выпить. Что бы он ни делал — всё раздражало бабу Катю, но это раздражение доставалось исключительно одному деду, не причиняя вреда другим.
Бабушки мои со стороны отца вышли из многодетной крестьянско-казачьей семьи, хлебнули и революций, и колхозов, и тяжких военных лет. Бабе Кате, одной из старших, с детства пришлось походить в няньках по чужим семьям и деревням, ворочать непосильную работу в колхозе, а в начале войны она получила похоронку на первого мужа… О бабы Катиной жизни лучше всяких слов говорили её руки — в узлах выпирающих вен, с крупными кистями, с раздутыми суставами загрубелых, изуродованных работой и ревматизмом прокуренных пальцев (баба Катя курила с войны).
Но ни тяжкий труд, ни военное лихолетье с похоронками — никакие «крутые горки» не смогли «укатать» неуёмный бабы Катин нрав: она успевала и работать, и с домашним хозяйством управляться, и в самодеятельных спектаклях в клубе играть. В шестьдесят лет, ходя по ягоду, она ещё без труда могла забраться на высокую черёмуху, если видела рясные ветки, а летом её небольшой домишко становился весёлым и многолюдным — съезжались, гостили до самой осени бабы Катины сёстры, мои бабушки.
Когда Галка вышла замуж, и у них с Сашкой появилась маленькая Любашка, забот у бабы Кати стало ещё больше. Молодые переехали в новый совхозный двухквартирник на соседней улице, с раннего утра и допоздна пропадали на работе в мастерских, а внучку, как водится, воспитывала бабушка.
Дом, хозяйство, семья — всё было на бабе Кате. С раннего утра она уже топталась на летней кухне, готовила на всех завтрак, или стояла с длинной лопатой-садником в избе у русской печи, пекла шаньги и калачи. За стол, если, вдобавок, гостила родня, садилось человек до семи-восьми… А потом надо было перемыть посуду, потом — полоть в огороде грядки, стирать бельё, в обед сходить на пастбище подоить корову, и так — до самого вечера. Хлопочет баба Катя по хозяйству, не присядет. Только когда затылок от жары разломит или поясница совсем отнимется —
После колхоза баба Катя работала продавцом, парикмахером, на других высоких должностях и всё мечтала: выйдет на пенсию — будет отдыхать. А вышла — и вздохнуть некогда.
Ну, а в сенокосную пору и подавно. Бабе Кате надо было успевать и деда ругать, что медленно косит, и на покос его и меня собирать-отправлять, и со всем хозяйством одной управляться. А, когда мы вечером возвращались, и, падая на лавочку, я думал, как же я устал, баба Катя на минутку присаживалась рядом и говорила:
— Отдохни, сёдни пристал. Ить косишь — шутка-дело.
И спешила дальше.
* * *
И полетели, посыпались, как цветки с тронутого ветром белоголовника, удивительные дни. Похожие друг на друга, они сливались в один большой, наполненный тяжёлой работой и жарким солнцем весёлый день.
Начинался он с тонкого солнечного лучика, проникавшего в дырку от выпавшего из стены сучка в кладовке-пристройке бабы Катиной избы, где я спал на свежем воздухе. Лучик тянулся через полумрак кладовки, и, проснувшись, я определял по нему, какая на дворе погода. Если пылинки в нём роились золотыми мошками — хорошая, если лучик был бледным — солнце в облаках. В те памятные дни в нём почти всегда плавали золотые мошки.
Я одевался и поскорее выходил из тёмной кладовки в большое жаркое лето. Деда Миши к этому времени уже не было: рано утром перед работой его отвозил на покос Сашка, а я дрыхнул долго.
С полотенцем через плечо я бежал на речку умываться. Толкал скребущие по земле воротца в огород, и распахивался простор: море зацветающей картошки, заогородные луга, уходящие вдаль лесные горы в утренней дымке… В лучах поднимающегося солнца на изгородях, как языческие птицебоги, чернели силуэты ворон.
Вспугивая птицебогов, чувствуя, как бьют по ногам нависшие над тропинкой картофельные плети, я бежал к далёкой калитке, проскальзывал в неё и в просвет разросшейся за изгородью жалицы, выскакивал на берег речки. Вожак отдыхавшего на травке косяка гусей издавал тревожный крик, гуси вставали с насиженной травки, вперевалочку ковыляли к воде и один за другим, брезгливо тряся хвостами, отплывали от берега. Их возмущённо гогочущая флотилия пускала волну, которая ломала висевшие в небе отражения мостков.
Я сбегал на мостки — кинутую на тракторную покрышку плаху: из-под неё врассыпную кидались водомерки, веером разлетались по дну тени пескарей и усатиков. Внеся таким образом смятение во все три царства — небесное, наземное и подводное, довольный произведённым впечатлением, я умывался, радовался горящему на перекатах утреннему солнцу.
После завтрака баба Катя вручала мне авоську с едой, неизменно напутствовала, чтобы в лесу не забывал надевать на голову платок и косил потихоньку. Провожая меня, она выходила в огород, долго смотрела из-под руки, как я исчезал за калиткой на речку, потом выныривал на луг уже на другом берегу…