Большой дом
Шрифт:
И там, в средоточии всего сущего, была она. Если бы кто-то, наблюдавший её, мог попытаться её нарисовать, он нарисовал бы женщину. Исполненную силы, пышущую жизнью, чреватую, родящую и плодовитую одновременно. Порождающую и поглощающую целые миры.
Он нарисовал бы её, пожинающую и пожирающую, замыкающую круг и начинающую новый, он сошёл бы с ума, но продолжил бы рисовать эту, безусловно сущность, и всё, что окружало её.
Он нарисовал бы дерево. То дерево, на котором мудрецы распинали себя ради ещё большей мудрости. То дерево, которое произрастает сквозь миры и несёт свои
Он нарисовал бы рога, сомневаясь, кому принадлежат они. Но он нарисовал бы их, потому что не смог бы не нарисовать. Прошедшая сквозь сонмы поколений память его приказала бы ему нарисовать ветвистые рога, которые были бы ветвями дерева и женскими руками одновременно. Пусть сам он не помнил бы непокорную силу, воплощённую в этом струящемся символе, но, не в силах противиться предъявленной ему правде, он нарисовал бы рога.
И он нарисовал бы что-то, что не есть ни женщина, ни дерево, ни рога. Он путал бы следы и образы, пытаясь спастись от открывшейся ему беспрекословной правды.
Той самой, которую сейчас наблюдали папа и мама и Председатель, и невольно замерший Матроскин, и искалеченный перегруженной цепью Митра, и истекающий сукровицей Ирвен, и даже дядя Фёдор, застывший между собственным телом и разверзшейся бесконечностью.
Она, сокрушающая миры на вдохе и творящая их на выдохе, она, бесконечно смертоносная и животворящая, она, чья сила и власть превосходит всё, что способно описать и измерить человеческое существо, в какую-то краткую, неизмеримо малую долю мгновения, даже не заметила — просто скользнула краем своего внимания по одному из бесчисленных миров, в котором кто-то осмелился возжелать её силы.
И Председателя не стало. Вот только что он был и вот даже воспоминания от не осталось.
Разверстое небо схлопнулось. Горизонт упал туда, где ему предначертано было лежать. Чёрное Солнце погасло, словно и не было его никогда.
Вся накопленная злая сила разом лишилась сдерживающих её преград и повергла оземь тех, кто ещё стоял на ногах.
Настоящее, ярое и живое солнце проросло сквозь небесную твердь.
Прозрачные небеса исторгли из себя животворящий дождь.
У каждой капли было по двадцать две грани, и каждая из них имела своё уникальное число. Всё было исчислимо: и сколько на самом деле было песчинок под ногами (число это причиняло явственный зуд), и количество недоставленных писем на почте (четыреста семь) и количество зубчиков в застёжке куртки дяди Фёдора (двести два).
Каждая капля прорезала девственно прозрачный воздух, оставляя за собой едва заметный радужный след, и каждая из них звенела особенной хрустальной нотой на пути к земле.
У каждой из них была своя, малая, но важная миссия. И они разбивались, заставляя эфир содрогаться сообразно их тональности.
Раны дяди Фёдора затягивались. Ирвен, пылающий и злой, с каждым новым касанием кристальных капель, остывал и оживал. Меланхтон, сын Мелхесиаха, сына Молоха ощущал, как возвращается к нему власть над собственным
Человек с книгой, журавль и женщина постепенно истаивали. Им более нечего было делать в этом мире, и они возвращались туда, где им предначертано было пребывать до скончания века.
Мама стояла. Искристая влага стекала по её лицу. Папа уронил бесполезную отныне винтовку и смотрел вперёд.
Там дядя Фёдор поднялся и бежал им навстречу, сквозь бесконечные радуги и разноголосый хрустальный звон.
Будто бы за кулисами мира сжатая пружина распрямилась и поднимала всех в рост. Они ещё не поняли, что всё окончилось, но радость уже переполняла их и влекла в объятия друг друга.
Они были живы. И мир был живым. И более ничего уже не имело значения.
22. Большой Дом
Они были живы. Солнце светило изо всех сил, словно пытаясь возместить все дни своего отсутствия. Выглянула тёплая поздняя осень.
Дядя Фёдор рыдал в родительских объятиях посреди мира, который словно был дочиста помыт и заново раскрашен.
Мама осмотрела всех и спросила:
— Меня вот теперь только один вопрос волнует: кто придумал к нам послать телёнка? Мы-то уже решали, кто на ту сторону пойдёт, чтобы вас вытаскивать.
Мальчик только было рот открыл, как Матроскин его перебил.
— Это всё дядя Фёдор. Вы даже не представляете, насколько у вас талантливый сын растёт!
— Ну в этом мы как бы особо и не сомневались, — согласилась мама, — а теперь расскажите-ка мне вкратце, почему я не должна прикончить вас прямо здесь?
Дядя Фёдор, кот и пёс переглянулись. Матроскин сказал:
— А вы, вообще, кто такие, чтобы решать, жить нам или умереть? Я вот понимаю, Председатель. Он за собой право решать за всех числил. Я понимаю, почтальон Печкин, у которого долг превыше всего. Я даже сына вашего понимаю, который телёнка спас вместо всех нас, потому что дяде Фёдору его жалко было. Понимаете? Ему себя не было так жаль, как несчастное теля. А вы кто такие? — спросил Матроскин.
— Да вы, в принципе, понимаете, чего нам стоило сюда попасть? — разозлилась мама.
— Отчего не понимаем? — отвечает кот, — я вообще на все четыре стороны мог идти. Но я вернулся. Потому что очень уж я не люблю, когда люди ни за что погибают. А когда этого никто не помнит — так совсем терпеть ненавижу.
— И поэтому мы тут стояли, — хрипло вступил Шарик, — ладно, я половины не помню. Но всё что я знаю — это моих друзей, которые за меня на смерть шли. Они ничего обо мне не знали — а всё равно меня защищали, даже от меня самого.
— Это мои друзья! — сказал дядя Фёдор, — вы мне всегда говорили, что другим от меня просто что-нибудь будет надо. Ну и пусть. Так ведь всегда получается. Они от меня что-то взяли. Я им что-то дал. Но мы все вместе победили. Кем бы я был без Матроскина? Кем бы я был без Шарика? Даже без Кукки я бы не был собой.
— Это уже кто? — брезгливо поинтересовалась мама.
— Это воронёнок, — дядя Фёдор протянул руку, и воронёнок приземлился на его ладонь.
— И чему такому он мог тебя научить? — сжала губы мама.